Какой мир, какой отблеск неземной! - Блог

Пример

Prev Next
.
.

Игорь Фунт

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.
  • Авторизация
    Войти Login form

Какой мир, какой отблеск неземной!

Добавлено : Дата: в разделе: мысли вслух
  • Размер шрифта: Больше Меньше
  • Просмотров: 419
  • Подписаться на обновления поста
  • Печатать

10 февраля 1881 года родился русский писатель и переводчик, один из последних литературных мастодонтов Серебряного века — Борис Зайцев.

Русская святость. Неприхотливо касающаяся славянофильства и Достоевского, — но в собственной интерпретации. Прикосновение к русскому Золотому веку. Все, абсолютно все зайцевские писания связаны с Россией и «из неё истекают». Без чётких жанровых дефиниций.

Немного пафосный. Искренне патриотичный — до некоего стилизованного эротизма — со скромною нищетою и скромным же тамошним раем. Немного в стороне от мейнстрима: символистов, акмеистов, реалистов. Лексически впереди многих. А может, наизворот, по-ремизовски вернувшийся к истокам?..

С многосложным сологубовским причастием и прозрением в мерцающем свете прозы. И только прозы. («Поэт прозы», как его прозвали СМИ, даже дантовский «Ад» перевёл исключительно прозой.)

Импрессионистическим реализмом с явно «символическими моментами» называл палитру Б.З. социолог-культуролог профессор-эмигрант Фёдор Степун.

Идея, притча о блудном сыне стала самой значимой для сочинителя Бориса Зайцева. Принявшего, сделавшего православие школой, тактикой жизни.

Человек — странник. Человек — ремрандтовский грешник, возвратившийся домой сирым, нищим, но внутренне наполненным непреложным радением за Истину. (В отличие от упомянутого Ремизова, глашатая глубинной мировой жути.) Напитанным уроками, заданными ему Господом: «…что же, я так устроен: знаю отлично, как страшен, жесток, гибелен этот мир, но всему в нём есть обратное, и мне дано видеть не гадость, а прекрасное его, больше любить, а не ненавидеть… По писанию моему всей полноты мира не узнаешь. Я односторонен. Так мне назначено».

Весной 1922 года Б.З. заболел сыпным тифом. Двенадцать суток пролежал без сознания, на краю гибели. Доктор, лечивший его, так был подавлен, что решил на тринадцатый день не приходить — не хотелось лицезреть покойника.

Ухаживала за ним тогда жена Ивана Бунина — Вера. Добрая знакомая, к тому же прекрасная переводчица, мемуаристка. Друзья за глаза называли её «святой» — за её бескрайнюю отзывчивость и сердечность: «Боря будет жив!» — молилась она, невзирая на печальные прогнозы исцеления.

Неиссякаемая вера та (запечатлённая в повести «Другая Вера») победила смерть. Сохранив у писателя неизгладимое впечатление и вечную благодарность. И покаяние, и надежду на прощение…

«В земной жизни человека естественно (и может быть, даже неизбежно) начинать своё религиозное искание с меньшего, именно с совершенных реальностей, т.е. с земных, но подлинных обнаружений совершенства (в природе, в человеческой душе и в созданиях культуры). Однако это искание является только началом религии», — говорил Иван Ильин будто бы о зайцевском сравнительном пантеизме — некоей предварительной ступени на пути постижения глубоких религиозных истин. Некоего подсознательного неуловимого ощущения божественной иконы макрокосма, его неомрачённых «светлых истоков».

Увлекшись в увертюре большого долгого пути философией В. Соловьёва, Борис Константинович окунулся в новый и прекрасный мир соловьёвских духовных традиций, практик и озарений: красоты и доброты, мудрой справедливости — без ненависти и распрей: «…богослужение есть величайший лад, строй, облик Космоса».

Окунулся в поэзию разума и света — христианство. Признаться, сдобренное, — уж куда деваться! — чеховским импрессионизмом. Чего не избежал ни Бунин, боровшийся на первых порах с графоманскими приступами перфекционизма. Ни даже будущий «король королей» Сергеев-Ценский, обвиняемый в плагиате с Леонида Андреева: — интерпретатора чеховского панпсихизма, — в свою очередь громившего «чеховщину в горьковщине» и наоборот.

И ежели приправить сказанное перчиком великого Серова, — уж слишком особенно воспрянувшего в нынешней России, — могутной кистью вводившего в XX век русскую живопись; чей реализм был поровну и «поделом» разбавлен чеховским импрессионизмом. (…в 20-е столетие одновременно врывалась целая плеяда гениев звукообраза: Ремизов, Нестеров, Рахманинов; и депрессивно-сумасшедший патриарх Врубель; и анатомизатор, по-бахтински, Хлебников; так же «отравленный» Соловьёвым Флоренский etc.) То и получится ткань слов Б.З.: тайная связь индивидуума, природы и мира с неоспоримым источником, колыбелью средоточия всего существующего. От ненужного сиюминутного — через просветлённые поэзией ассоциации — к божественному ощущению интимных нитей природы, разума и сердца.

И вот он уже вполне по-андреевски мчится в грохоте поезда через туманы, звёзды и луга, из одиночества и «святого безмолвия» предоктябрьских нулевых-десятых. Через часто встречающиеся изображения храмов с мистическим настроением и таинственным вещим мраком экзистенциального отбора литературных настроений. С загадочной печальной улыбкой Зайцева-колориста (особливо в итальянском цикле). Беззаботного и прекраснодушного… лёгкого, метафоричного. Что было, в общем-то, свойственно представителям довоенной, — то затухающей, то вспыхивающей с новой невообразимой силою, — эпохи Серебряного века: «Поезд прогрохотал по мосту над рекой, туман расползался над лугами. Вдалеке блестела огнями Москва. Лёгкое зарево стояло над ней». Или: «Обернувшись в пролётке, мы увидели, на фоне слегка светлеющего уже неба, тонкий ажур иллюминированного Кремля».

Невесомые свободные линии, тонкие прозрачные ажуры вместо извилистых улиц и грузных строений. Вместо экзотики Василия Блаженного и пёстрых кустодиевских платков — «в бледном дыму зелени апрельской белые — о, какие высокие и лёгонькие — облака в небе истаивающем». — Облака заместо азиатчины! — тут весь Зайцев! — возглашаю я. Да, сие отнюдь не шмелёвская хара́ктерная почвенническая Москва… «как много в этом звуке»…

Москва Бориса Зайцева; также постижение, эвальвация великой «гибели вселенной» и великих подвигов души — навсегда останутся в зрительском восприятии словно прогулками по холмам в Провансе: нежными, осиянными, воздушными, древле-благородными, благочестивыми. Немеркнущими. Несмотря на темень и ужас обрисовываемых им событий годин вихрей и трагедий, братоубийства и людоедства.

Подобно другу Бунину, настоящей творческой зрелости Б.З. достиг во второй половине жизни — в эмиграции. Даже автобиографию он блестяще создаёт с позиции критика-мемуариста. Неторопливо толкуя о себе в 3-м лице, со стороны.

Ругает себя, если кто-то действительно костерил — со зла ли, нет. («Его рассказы бесхребетны как устрицы!» — линчевала пресса.) Хвалит, ежели это объективно заслуживало похвалы: «“Голубая звезда” замыкала первый, русский период писания. “Путешествие Глеба” — второй, зарубежный. Их писал тот же автор. Но никак не скажешь, что он прежний», — строго оценивает Зайцев-критик Зайцева-литератора.

Он мучается, сомневается, нужен ли, достоин ли читателя. Оправдывает сам себя. Оправдывает бескорыстие автобиографического героя из главного своего романа-хроники «Путешествие Глеба». Где астральный тон повествования существенно важнее самой фабулы: зайцевская психология не выдуманная! — упрекал Толстой перегибы Максима Горького в отношении Б.З., — он её воспроизводит, находит и передаёт, не позволяя себе никаких вольностей.

В итоге мировоззренчески акцентирует, мол, бог с ним, Глебом лично: «…но ведь он такой же (ребёнок, позже подросток, юноша), как тысячи других. Значит, говорить о его исканиях цели жизненной, томлениях, сомнениях религиозных и пути приближения к Истине, о его попытках творчества и культе творчества — значит говорить о человеке вообще… — “Вот! — вновь искренне восклицаю я, — тут тоже весь Зайцев!” — А это ведь, пожалуй, и не так ненужно?» — заканчивает Борис Константинович. Ставя умиротворённо-меткую точку в онтологических терзаниях.

Согласитесь, жребий эмиграции отнюдь и далеко не лёгок. Частая преждевременная смерть — в изолированности, невостребованности ли, нищете. Невзирая даже на нобелевское вознаграждение, бездарно розданное, к примеру, Буниным — щедрою рукой аристократа! — направо и налево.

Не забыть нацистских газовых камер. Не забыть непризнанности. Оскорблённости. Непонятости. Безнадёгу. Страдания: «Эмиграция, — пишет Б.З., — дала созерцать издали Россию, вначале трагическую, революционную, потом более ясную и покойную — давнюю, теперь легендарную Россию моего детства и юности. А ещё далее в глубь времён — Россию «святой Руси», которую без страдания революции может быть и не увидел бы никогда».

Поднялись лишь одиночки. Поднялись и остались в народной памяти истинные гении духа, сло́ва, патриотизма без экивоков. Шаляпин, Мережковские, Набоков, Газданов…

Предчувствуя скорый конец, Зайцев, пусть и значительно ослабший, был как всегда спокоен, весел и бодр. Казался счастливым. В облике и тоне речи появились монашеские черты, черты блоковского отшельничества. Закутавшись, гулял по зимним парижским улочкам со светлым лицом, с сердцем, полным веры и любви. Не исключено, его радовала мысль о том, что скоро встретится с дорогой женой, перед уходом пролежавшей в параличе 8 лет. Кто знает…

Он не роптал на Бога. Прожив достаточно долго, вопреки всему попирая скудные законы бытия, он оставался благостным и кротким до конца. Ни в коей мере не выглядел усталым, озлобленным, подобно, скажем, Жоржу Иванову. Не истекал «собачьей ненавистью», будто тот же Бунин. А жаждал лёгкой блаженной смерти.

Тих, ласков и прост — непререкаемый авторитет, патриарх русской литературы и в зарубежье, и в СССР. Изысканно интеллигентен, — не спеша попивая обожаемое красное, — он словно сошёл с картины Нестерова: нежные трогательные черты на фоне тонких берёзок и просвечивающегося лучистой голубизной бледного северного неба и пятен талого снега на земле.

Вносивший покой одним только личным присутствием, — всем всё простив: — завещал нам, читателям и поклонникам, безграничные веру, любовь и надежду.

«…скорбь уходит. Вечность остаётся. В ней так же, как в былой жизни, отошедшие с нами, и чем далее ведёт нас время, тем их образы чище. …Что может быть радостней для писателя, чем оказаться вновь на своей земле, вновь печатать книги свои в типографиях Москвы, Петербурга? Если же не так случится, то и то хорошо. Значит, так вычерчен узор жизни. Да будет воля твоя». Борис Зайцев

Привязка к тегам история чувств

Комментарии

Любовь и война
Вот они, военные записи отца, совсем юного, 18-летнего. О них я узнала только после его смерти...
Графика
Перемена самоощущения - это когда меняешь шрифт по умолчанию в Word'е и везде, куда дотянешься: с сочной, влажной, горячей Georgi'и (виноградное мясо!) на сухой, жёсткий, прохладный и аскетичный, приз...
Над уровнем нимба
Горнист Да здравствует юный октябрь – могильное солнце страны, Упавшие яблоки с яблонь в траве окаянной видны. Осунувшись, как от холеры, гнилые, как море Сиваш, Они, словно в Зимнем – эсеры, борм...