
Так и не знаю, кто научил меня первым словам. Женщина, которой могло быть что-то известно об этом, сказала, что младенца отдали сначала в другой дом, а года в два или три вернули матери.
Она всегда молчала. Улица ей виделась как длинный ряд точильщиков, получивших одновременно хороший заказ. Окна по этой причине закрывались плотно, да и нечего точильщикам было знать, что ножи у нас не бывали точены никогда. От аквариума дом отличался лишь тем, что… Нет, от аквариума дом не отличался ничем. На дне были разбросаны заросшие бутафорные вещицы, и все, что находилось снаружи за стеклами, было даже не угрожающим, - оно было не совместимо с жизнью, если задержаться там, как рыба на песке, подольше.
Необходимость идти в школу, которая каким-то образом все же возникла, предстала для меня началом гибели. Гибель была предрешена, предопределена, предзадана, так что, когда в первый школьный день я вернулась в мир молчания невредимой, то посчитала совершенно серьёзно, что гибель просто отложена, и невозможно ничем заняться, вот-вот проявятся её приметы - настолько сильно было ожидание обрыва. Однако школа продолжилась. И на следующий день, и дальше, и абсолютный страх необъяснимого конца стал разбавляться миролюбием неохватного чудища, проживающего за порогом.
Хорошего в школе было то, что находилась она за несколько кварталов, и туда надо было идти как в настоящее путешествие. Преодоление этого расстояния меняло все строение мира: оказалось, за стеклом он только начинается. Прежняя заоконная картинка вытягивалась вдаль, вмещая меня с портфелем, и разбегалась, куда только ни посмотришь. Самым удивительным и завораживающим в этом расширяющемся пространстве были уличные разговоры, которые можно было подслушивать, замедляясь около базарчика в несколько лавок или незаметно пристроясь к беседующим прохожим, как будто идешь с ними в ногу. Обрывки речи, отдельные фразы, ругань, возгласы. Слова выпархивали, откуда придется, и память схватывала их как сокровища, чтобы потом тихонько разбираться с награбленным в уголке аквариума.
Со словами я делала, что хотела, и они баловали своей прирученностью, дозволенной только детям. Во мне уже начинала властвовать боязнь людских скоплений. И вдруг легкость этого непредвиденного сообщества, дружественных посланников всех ко всем, свободных от скованностей и невозможностей и обещающих, что все одолимо.
Мама боялась, что я заговорю по-немецки - тогда она потеряет уверенность, что сбережет меня. Немецкая речь и на вывороченных глотках лай (собак я должна была обходить за вёрсты) означали, что их побег не удался. Лето они с матерью кое-как продержались на болотной зелени и ягодах, отваживались иногда заходить в села, приближаться к домам и стоять с протянутой рукой, кланяясь и клянча негромко на мотив колыбельной. С первыми заморозками стянутое с чьих-то частоколов тряпье перестало спасать, и оставались только стога.
Иногда, глядя в зеркало и подняв бесцветную прядь, она вдруг перекашивалась вся и начинала нервно постукивать себя вокруг темени, пока не всплывала из памяти черепаха с панцирем из ссохшихся над расчесами гноя и крови, и не выкатывались из под неё шелковистые бисерины вшей.
Заглянула соседка, спросила какую-то мелочь, и тонкий лед безопасности взорвался. Щелкает ключ, крючки, щеколды. Повелительный жест сгоняет меня с несуществующих полатей, гонит на пыльные узлы чердака - шкафа, оттуда в подкроватный подпол. Она мечется по однокомнатному периметру коммуналки в поисках какого-то лаза. Прячущая их женщина рискует детьми. Соседка все-таки донесла.
Среди пришедших был однорукий переводчик с заправленным в карман левым рукавом. По его взгляду они поняли, что придуманная история, которая их дважды спасала, и в которую они сами уже поверили, на этот раз не потребуется. Все происходило мгновенно-замедленно. Они подходили к главной улице, когда там раздались крики. Солдаты дернулись. С пугающей экономией движений переводчик завел правую руку за спину, схватил почти не осязаемое предплечье и толкнул её в проем между досками. Она, десятилетняя, уже знала, что теперь надо только бежать, не останавливаться, пока не задохнешься, пока не разобьешь о землю лицо . Позади падали камни выстрелов. Она совершала последний и окончательный побег – побег в помрачение. Та девочка исчезла, и не осталось больше ни одного человека, кто мог бы её хватиться.
Всё, что было потом, происходило уже не с нею.
Приезды врачей повторялись все чаще. Я подолгу оставалась одна, со словами, уже переставшими быть игрой. Останавливались заведенные часы. Мы молчали вместе. В постоянное думанье об отсутствующей здесь жизни пробивалась мысль о постоянной, не теряющейся связи с ней, связи через это думанье. Поверив этой мысли, я двинулась ей, жизни, навстречу. Но это когда и меня некому станет хватиться.
Умирала она тяжело. В последний миг вдруг вскинула руки, засмеялась и утихла.