Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.
  • Авторизация
    Войти Login form

Время и вещи

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории
  • Размер шрифта: Больше Меньше
  • Просмотров: 374
  • Подписаться на обновления поста
  • Печатать

   Вопрос стоит о существовании смысла в слове. Иными словами, вопрос о существовании смысла, в принципе. Вопрос о том, что есть наша мысль (если она есть), и как она соотносится с реальностью. 

    На эти вопросы (по сути, варианты одного и того же вопроса) накопилось за время размышлений о них разных умных людей весьма много написанного и сказанного. Внятного объяснения, тем не менее, мы до сих пор не имеем. 

    Я в данной статье попробую подойти к проблеме с особого, необычного угла– с угла существования концепта времени в сознании человека. Затем от этого вопроса я перейду к возможным принципам функционирования сознания, к роли языка в работе механизмов когнитивной функции человека и далее рискну предположить новый способ использования слова для преодоления основных принципов работы сознания, - в частности, с целью устранения из сознания концепта времени. Для иллюстрации того, как такое использование слова возможно, я приведу в заключении статьи один свой короткий рассказ и сделаю его анализ, исходя из изложенных в статье принципов. Эта публикация, впрочем, есть лишь набросок для дальнейшей работы по исследованию вопроса.

Итак, время.

    Известно много физических, астрофизических, психологических, метафизических и прочих теорий времени. Иные из них говорят о том, что время есть химера сознания, - что сознание человека устроено таким образом, что структурирует свое восприятие реальности в последовательный временной континуум. Моим исходным предположением является один из известных тезисов о том, что основным принципом организации реальности сознанием, порождающим «время», является принцип казуальной связи.  

    Чтобы дальнейшие рассуждения стали понятнее, воспользуюсь метафорой.    

    Представьте себе, что вы поставили чашку с чаем на край высокой стойки, но протянув руку за сахаром, случайно задели чашку локтем, и она полетела вниз, ударилась о пол и разбилась. Вы видели чашку в тот момент, когда вы задели ее, вы видели, как чашка летела вниз, как затем ударилась, разбилась, и чай залил пол.

   Задумайтесь: что вы запомнили из событий этого промежутка времени? Уверяю вас, что хуже всего вы запомнили то, как чашка летела с барной стойки до пола. Вероятнее всего, после инцидента вы не сможете даже этого вспомнить вовсе, и это может быть уравнено для вас с тем, что факта полета чашки  не случилось в реальности. Ваше сознание в момент происшествия концентрировалось лишь на двух трагических моментах события: на непредвиденном начале события (причине) и на его спрогнозированном сознанием конце (следствии). Временного промежутка полета чашки с барной стойки до пола для сознания не существует, хотя, логически, промежуток времени полета чашки со стойки до пола длится дольше, чем то время, за которое вы задели чашку, и то время, за которое она разбилась (я специально в метафоре указал, что стойка высокая). Таким образом, чашки в полете для воспринимающего сознания не существовало. Сознание уловило, сочло реальностью только начало и конец континуума в виде фиксируемых причины и следствия. Оба последних события в связи друг с другом оно отложило в виде опыта в память яркими визуальными воспоминаниями. Промежуток, в котором чашка летела со стойки до пола, конечно, затем восстанавливается сознанием искусственно, тем же методом причины-следствия, вставая в цепочку казуальных событий неким дискретным звеном, но не ярким воспоминанием, а абстрактным умозаключением, блеклым звеном логики.  

    Ощущаемое сознанием человека течение время есть подобная цепочка казуальных звеньев, с выделением сознанием в реальности исключительно причин-следствий. При этом истинный опыт человека, основанный на ярких картинках памяти (еще Локк говорил об эмпирическом опыте и определял личность как индивидуальное сознание, текущее сквозь время и связанное памятью) есть особенно значительные вехи этих казуальных происшествий: начал событий (причин) и их концов (следствий). Вся наша жизнь, по сути, вся наша экзистенция, вся наша память, организующая наше психологическое «Я», состоит из таких ярких моментов: мы «задеваем чашку» - «чашка разбивается» (но не «чашка падает»). Не обязателен, впрочем, негативный модус бинарных явлений для нас, связь более сложна, - бывает и позитивный казуальный опыт. Наиболее же острое «ощущение от жизни» мы получаем в тот момент, когда причинно-следственная связь нами только выстраивается, то есть мы получаем опыт впервые. В таких случаях наше сознание, прогнозирующее следствие на основе наблюдаемой причины, оказывается «обмануто» результатом, мы получаем иной от ожидаемого результат (особенно остры моменты, когда вместо ухудшения «мира» мы получаем его улучшение, - например, фантазируя, упавшая чашка встает, не расплескавшись и не разбившись, на пол).  

    Допустим, что именно в силу такой казуальной природы времени как продукта сознания мы не чувствуем реальности, в которой живем, оказываемся исключены из яркого безвременного континуума, заменяя его на жизнь от вспышки к вспышке, стянутую воедино на основном своем протяжении невзрачным скотчем логики, принуждены мерять свою жизнь временем, состоящим из казуальных связей.  

   При таком допущении становится понятно, почему в детстве и молодости мы психологически воспринимаем время текущим «медленно»: количество моментов фиксации сознанием начала и конца континуума в начале жизни множество (в детстве – каждая мелочь), приобретаемый опыт, яркие моменты появляющихся связей причины и следствия многочисленны; «время» в детстве плотное, насыщенное, "тягучее", «идет медленно». Именно события из детства и молодости мы помним, старея, лучше всего.  

   Что же за трагедия происходит с возрастом? Явления, что раньше казались простыми и «казуальными», перестают связываться причиной и следствием, за каждой из простых причин вырастают сотни призраков новых причин, следствие оказывается сложно привязать к причине. Новых опытов не возникает, время «жидко», не закреплено яркими казуальными вехами, «чашка» летит со стойки - нет момента «задевания» ее и нет момента встречи ее с полом. Кроме того, с возрастом казуально-обусловленное сознание человека «взрослеет» до постановки вопроса о собственном «начале» и «конце» - начале и конце своей жизни. Только разрешение этой связи становится сознанию интересно, - оттого, возвращаясь к метафоре, все то время, пока «чашка летит», становится для сознания не-реальностью, исключается из континуума, перестает существовать.    

   Сделав вышеописанные предположения, зададимся вопросом: является ли казуальная организация, причинно-следственный способ воспринимать мир имманентным сознанию (то есть, присущим ему по определению, неотрывным от самой его сути)? Это очень серьезный вопрос, и ответ на него дать не просто, потому что такой ответ подразумевает некое мета-сознание, которое должно быть призвано для анализа сознания.  

   Все же, на мой взгляд, есть некоторые косвенные признаки, по которым мы можем заключить, что ответ на вопрос, присущ ли самому сознанию такой эпистемологический подход, двусмысленный: это и да, присущ, и нет, не присущ (эпистемология – учение о том, как мы получаем знание о разных предметах, каковы границы нашего знания). Такой ответ возможен, если предположить, что сознание как инструмент потенциального познания реальности представляет из себя открытую платформу, которая затем, однако, оказывается сформатирована неким влиянием на нее определенных факторов в определенном виде, и начинает давать человеку знания о реальности в некоем определенном формате (в нашем случае, в виде причинно-следственных связей, отрывочного казуального опыта вместо полноценного восприятия всего неразрывного континуума).  

   На то, что восприятие континуума возможно во всей его полноте, указывают нам наши чувства. Физически мы ощущаем мир не дискретно, но обоняем, видим, слышим, осязаем все происходящее вокруг нас непрерывно, - выборочно работает лишь сознание, определенным образом обрабатывая наши восприятия и выдавая нам дискретную «реальность».  

    Что же когда-то заставило наше сознание начать «дробить» мир на причины и следствия?  

    Можно предположить, что в процессе эволюции и в борьбе за выживание у не столь далеких предков человека (50-100 тыс. лет назад) развилось некое «пятое» чувство восприятия реальности – «лингвистическое». Это не метафора.   

    Лев Выготский писал, что значение любого слова есть обобщение, то есть, смысловое значение слова (его семантическое значение) должно включать в себе совокупность смыслов, которую в дальнейшем конкретизирует реальная ситуация использования языка. Тогда получается, что в самом слове заключена некая палитра возможностей, набор сценариев будущей реальности. Если это так, то мы можем предположить, что в каждом произнесенном слове мы имеем некий «выброс щупальца», которым изучаем реальность, пытаясь понять и определить ее будущую форму. Это слово есть «начало», оно есть «причина». Это слово ждет ответа, чтобы определить реальность, - оно ждет «конца», ждет своего «следствия».  

   Использование речи, таким образом, можно считать способом "просчитывания" вариантов будущей реальности, некоей развившейся в человеке под воздействием инстинкта самосохранения способностью прото-математического сканирования мира, - нечто подобное (по принципу работы, но не по «технологии») ультразвуку у мышей и дельфинов. «Начало» знания о реальности, то есть, «прото-причина» реальности, тогда, это сказанное слово, а «конец» реальности, «прото-следствие» реальности - это услышанное слово. Вместе эти пары начинают строить в обусловленном речевой коммуникацией сознании дискретную, причинно-следственную «действительность», создавая очертания настоящего как проекции (возможного) будущего. Потому «чашка в полете» и не существует для нас, - увидев, что мы столкнули «чашку» со стойки, мы отключаемся от реальности континуума и начинаем жить в поддельной причинно-следственной реальности «будущего», которая затем подтверждается нам в ощущении или нет.   

    Вы возразите, что это просто жизненный опыт заставляет человека предвидеть тот результат, что может случится, а слова лишь выражают его. Вероятнее, однако, что сама модель функционирования речевой коммуникации – «выброс» сознанием слова, прощупывание им контуров будущего, получение сознанием слова в ответ, формирование гипотезы о реальности и накопление подобного опыта экспериментов, приводит к форматированию сознания определенным образом, так что оно начинает постигать мир исключительно понятиями казуальности даже тогда, когда речь не задействована, исключительно дискретными точками «начала» и «конца».  

   Лингвистика и семиотика давно бьются над проблемами смысла, давая много разновидностей определений семантики слова (или вообще смыслообразующей единицы языка), его смысла. Основная сложность здесь схожа со сложностью в изучении сознания, - для нахождения смыслов в слове, нужен некий мета-язык, который бы описывал «со стороны» язык и его смыслы. На деле, получается нечто наподобие кошки, ловящей свой хвост. Все мы знаем о проблеме цикличности определений (circularity of definitions) – мы описываем Х термином Y, затем Y термином Z, и так далее. Если у нас даже имеется достаточно длинный список синонимов и перифразов, в конечном итого, начав описывать смысл слова, а затем объясняющие смыслы по очереди, мы замкнем цепочку слов саму на себя. Выйдет, что слова объясняют слова. А где же смысл? Интересно в этой связи (второе) доказательство существования Бога у Фомы Аквинского (это не цитата, это мой перифраз):  

Доказательство # 2 («От действительной причины»). Всем известно, что никакая вещь не может быть причиной самой себя («Самого себя родить невозможно»). Все причины и следствия могут следовать друг за другом цугом, порождая одни другие. Но бесконечно так продолжаться не может – в обе стороны! Мы сколько угодно можем рассуждать про абстрактные причины, но здесь мы – именно, что – говорим про ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЕ причины. То есть, по полу покатился шарик, его толкнула лапой кошка, - тут мы не говорим, что кошке привиделась мышка, - нет, мы говорим, у кошки прошел вполне материальный электрический импульс из мозга и вполне материально сократил мышцу ее лапы. А что же толкнуло электрический импульс? И вот раскручиваем, и там, в самом начале пути должна быть ДЕЙСТВИТЕЛЬНАЯ (то есть, материальная) причина. И это есть... Бог!  

   На самом деле, доказательство Фомы Аквинского лишь выпячивает присущую причинно-следственному сознанию антиномию (противоречие между двумя положениями, допускающими одинаково убедительное логическое обоснование). Причина и следствие сменяют друг друга, начало и конец чередуются ролями, - но сами причина и следствие суть «начало» и «конец», а значит, начало и конец, должны быть в принципе, соответственно, в начале и в конце всего. Но тогда, некое начало не будет являться ничьим концом, а некий конец не будет являться ничьим началом. У причины не будет следствия, а у следствия - причины. На этом месте казуальное сознание Аквината, понимая, что зашло в тупик, придумывает Бога.  

   Современная лингвистика совершает мужественные действия, чтобы разорвать круг цикличности определений. Существует четыре основные теории смысла (значений, meaning), которые ищут выхода из сложившейся ситуации. Вкратце вспомним их и посмотрим, согласуется ли с ними наше предположение о казуальности сознания.

   Первая теория, референтно-денотативная (referential/denotational theory of meaning), пытается доказать, что мы привязываем смыслы слов не к другим словам, а к реально существующим в мире объектам, и каждое слово имеет потому конкретный референт, и также целое денотационное поле потенциальных реальных объектов под данным именем, которые это слово может обозначать. То есть, смысл слова есть сам ощущаемый объект. Вот же он, объект, смотрите, ощущайте его смысл.

   Проблема тут, однако, в том, что в языке существует много слов с абстрактным смыслом, - или, вот например, слово «единорог», которое имеет смысл и означает конкретное нечто, чему нет ни референта, ни денотационного поля в дествительности. Конечно, можно сказать, что «единорог» это сущность, составленная сознанием из реальных референтов (рога и лошади), но где этот составной объект существует, кроме как у нас в голове?  

   Вторая теория это теория концептуальности (conceptual theory). Она говорит о том, что человек имеет в голове некий «ментальный лексикон», состоящий из концептов, к котором привязываются слова, подобно тому, как они привязываются к своим значениям в толковых словарях. Таким образом слова не объясняются словами, но соотносятся с существующими в сознании концептами. Количество, объем, происхождение и суть этих общих концептов не очень ясны, - это нечто наподобие идей из философии Платона. Как пишет Ник Ример в «Введении в семантику» (Nick Riemer, Introducing Sematics, Cambridge edition): “Один из самых распространенных способов описать язык в Западной традиции, восходящий еще к Аристотелю, подходить к языку как к способу сообщению друг другу идей (мыслей): согласно этому пониманию, мы выбираем конкретные слова так, чтобы они максимально подходили тем идеям, которые мы хотим передать».  

  Все прекрасно, но что нам делать со словом «ой»? Каков его концепт? Что за платоновская идея стоит за «ой»? А между тем, это полноценное и полноправное слово со своей семантикой.  Кроме того, концепт вещь расплывчатая, неуловимая, границы его определить невозможно – понимание самого «концепта концепта» весьма интуитивно. Ну и, когда я говорю о конкретном Иване Сидорове, я говорю о конкретном Иване Сидорове, а не пытаюсь выразить концепт Ивана Сидорова, с которым я, якобы, согласно теории концептуальности, должен был родиться на свет.  

   Третья теория смыслового значения слова, пытающаяся порвать порочный круг словесных определений смыслов, это очень материальная теория, сводящая все смыслы, которые появляются в словах к физическим и химическим процессам в мозгу, которые (как объясняют сторонники этой ультра-материалистической теории) лишь еще плохо изучены, - это так называемая «мозговая» теория смысла (brain theory). Но нейролингвистика не может ответить на многие вопросы, связанные с заключенным в слове смыслом, не просто потому, что она еще мало развита, но и по принципиальному противоречию с вопросами семантики. Прежде всего, речь об интенциональности слова. Большинство лингвистов признает, что словесному посланию подлежит интенция говорящего, и что она не может быть объяснена никакими состояниями мозговой материи. Под интенциональностью лингвисты понимают наполненность словесного послания содержанием, описанием (формированием, добавим от себя) в нем реальности. Содержательность послания есть в том числе определенный формат «упаковки» в нем смыслов. Интенциональный уровень послания, кажется, существует отдельно от всех других уровней структуры послания.   

   Четвертая теория, пытающаяся разорвать круг объяснений «слов словами», есть так называемая теория использования (the use theory). Эта теория стоит несколько особняком от всех других и для нашего исследования интересна. Она высказывалась в различных формах как бихейвориальными психологами, такими как Скиннер (1957), так и лингвистами, такими как Блумфильд (1933).  Нечто похожее на теорию использования предложил в 1953 году Виттгенштейн, хотя и вне поведенческой психологии. 

    Смысл послания (слова), согласно теории использования, ищется в конкретной ситуации и сводится к ней, и не существует сам по себе где бы то ни было вне ситуации. Смысл послания каждый раз, таким образом, рождается в ситуации и в реакции на нее. Это весьма соблазнительная теория, но число ситуаций, которое требуется описать для понимания всех смыслов одной (например) лексемы, бесконечно. Кроме того, теория использования игнорирует важное положение мейнстримовской семантики, с которой согласно большинство лингвистов -  постулат о композиционности смысла высказывания (compositionality of meaning) – смысл всего высказывания составляется смыслом отдельных его частей.  

    Так или иначе, вывод о связи смысла слова с казуальностью делают практически все без исключения школы лингвистики. Признавая вопрос далеко не решенным, Ример, например, пишет (курсив мой – А.М.) : «…причинная связь представляется ключевой в определении механизма смысла», «…далекая цель выявления казуальной механики языкового поведения», «…с этой точки зрения мы можем предположить, что любой разговор о смысле - это упрощение разговора о некоем искомом свойстве слова, которое может вступить в причинно-следственную связь с его использованием».  Для Эрика Педерсона лингвистическая структура, определяющая использование языка, снабжает говорящего системой пространственных ориентиров: "... мы полагаем, что использование лингвистической системы в реальности заставляет говорящего делать просчитывания (computations), которых он или она иначе (без такой системы) не делали бы. Любой конкретный опыт, позже может потребоваться описать, многие опыты описываются. Соответственно, многие опыты будут запоминаться таким образом, чтобы облегчить процесс их описания. Поскольку из наших исследований представляется, что различные оболочки референтов (разные способы их мыслить - примечание мое А.М.) не могут быть просто переведены с одного языка на другой, мы принуждены организовывать свои пространственные воспоминания в соответствии с социально принятыми выразительными средствами. То есть, лингвистическая система есть нечто много большее, чем просто ГОТОВАЯ модель для создания внутренних импринтов: заговорить на другом языке успешно ТРЕБУЕТ от говорящего начать использовать ментальные модели (этого языка) для не-лингвистических целей" (Pederson et al. 1998: 586). 

   Во всех упомянутых нами теориях, совершенно четко прослеживается это буйство тигра в клетке – желание объяснить смысл (язык) вне слова и невозможность увидеть, что сам мета-язык, которым делается попытка сделать объяснение, заточен в парадигму причинно-следственной, временной, парадигмы сознания.  

   Первая упомянутая мной референтно-денотативная теория привязывает внешний объект (совокупность объектов) к знаку, но при этом говорит о том, что референт знака существует в сознании, - значит, сознание есть причина, а референт – следствие (строго говоря, начиная с Декарта, считается, что мы не знаем ничего, кроме того, что мыслим себе).     

   Семиологический треугольник так описывает взаимодействие трех возможных составных части коммуникации: сознание, символ (знак), референт (Ример, «Введение в семантику»):      

 

   

 

 

 

 

 

 

 

    В речевом сообщении могут быть выражены отношения между двумя или тремя вершинами этого треугольника. Но посмотрите: сознание и символ связаны казуальной связью, и сознание и референт связаны казуальной связью, иными словами, в процессе коммуникации (по крайней мере) в двух случаях отношений (между сознанием и символом, и между сознанием и референтом) появляются причина и следствие: сознание есть начало и причина, символ - следствие и конец. То же самое происходит в смысле референта: сознание есть причина и начало, референт - следствие и конец. На мой взгляд, третий тип взаимодействия в послании – между символом и реальностью, есть вторичный тип отношений, восходящий к вышеописанным двум – казуальным.  

   Вторая упомянутая нами теория – теория концептуальности, - еще сильнее «утопает» в казуальности – появляется ментальный концепт, некий идеальный, обобщенный смысл, для которого ищутся выражающие его слова. Первопричиной здесь концепт, который «ощупывает» реальность и находит для нее словесную форму. Не есть ли он именно то самое обобщенное значение, которое, словно сеть, набрасывается на мир, с целью вытащить из него некий единственный уникальный смысл ситуации? Не есть ли концепт именно причина, формирующая следствие, широким спектром возможных сценариев будущего накрывающая мир на заданную тему ситуации и затем ждущая реакции ситуации, в большой степени следствия на действие "закидывание сети"?  

    В третьей теории – теории «мозга» - мы имеем очень механистическую идею рождения смысла. Материя мозга напрямую формирует смысл мира. Лишенная интенциональности, эта модель, в принципе, убивает саму идею смысла, как мы ее (интуитивно) понимаем. В этом аспекте, теория «мозга» подтверждает то, что сознание есть открытая платформа и подлежит влиянию на формирование в ней разнообразных «операционных систем». Мозг в этой теории лишь «исполнитель», создатель так называемых «алгоритмических» уровней смысла.     

    В четвертой теории смысла – теории использования, - мы плавно мигрируем от Платона к Аристотелю, выходим из сознания в конкретную практическую ситуацию, в «обстановку высказывания», но получаем лишь то, что и причина, и следствие оперирует теперь вне наблюдающего их сознания.  

   Как я сказал, все вышеизложенные теории не могут преодолеть проблему дихотомии и бьются с ней внутри ее, - то внутри сознания, то снаружи его, - пытаясь разрешить противоречие причинно-следственной связью, не понимая, что сама причинно-следственная связь и является причиной ощущаемой дихотомии, причиной противоречия между «вне» и «внутри», противоречий семиологического треугольника между его вершинами - «в языке», «в сознании», «в мире». 

    Повторим, что все прочие, кроме «лингвистического», органы чувств не предусматривают разрыва континуума: мы соприкасаемся с миром непрерывно осязанием, обонянием, зрением (даже при закрытых глазах и во сне), слухом (даже в тишине). Но пятое «лингвистическое» чувство стало в нас настолько сильно, что пропускает «через себя» показания всех прочих четырех чувств (интересен в этом смысле фильм Чарли Чаплина «Огни Большого Города». Фильм косвенно пытается избавиться от причинно-следственной парадигмы языка: немой фильм, в котором актеры вынуждены играть позами и мимикой, повествует, к тому же, о слепой девушке. То есть, два самых мощных привычных чувства восприятия реальности у героев «выключены», любовь рождается осязанием).     

   Есть много и других теорий смысловых значений в лингвистике, - например, когнитивная, или теория семантических универсалий (Анна Вежбицкая, и другие).

   Последняя теория весьма интересна, она говорит о том, что в каждом языке существует очень ограниченный набор одних и тех же универсалий (semantic primitives), смысловых атомов, из которых потом в разных языках строятся «молекулы» смысла. Смысл любого высказывания описывается в корне только универсалией, содержащейся в нем, а затем дополняется поясняющими перифразами из высказываний, содержащих понятие, на «живом» языке. В этом есть нечто от структурализма, но по ходу дела, кажется, выясняется, что универсалии Вежбицкой сами по себе не вполне «универсальны». На мой взгляд, теория смысловых универсалий представляет из себя разновидность концептуальной теории и тоже «живет» во временной, причинно-следственной парадигме. Примечательно, что пишет сама Вежбицкая о своем методе определений смысла: «Это в целом определение значения через контекст, через создание довольно сложного сценария, с рядом временных и казуальных связей между ее компонентами» (Вежбицкая, 1996: 255). 

    Пение, поэзия, художественное слово - это попытка восстановления континуума, "отказ" от ожидания реакции от мира, попытка вечного "запроса" к нему без ответа (или уже содержащего ответ). 

    Но если допустить, что сознание является открытой платформой и использование речи как инструмента сканирования реальности в причинно-следственном формате (языка) лишь сформатировало его особым образом, так что человек начал ощущать («придумал себе») время и ощутил дискомфорт от дихотомии, нельзя ли обратить этот процесс вспять и придать сознанию некую другую конфигурацию, а способу познания мира такую форму, при которой время перестало бы существовать, дихотомия вдруг исчезла, словно наваждение?  

   Чтобы достичь такого результата, нужна была бы коммуникация, не требующая, по сути, коммуникации, - это был бы запрос, не требующий ответа. Попытки найти такой способ коммуницировать человечество предпринимает периодически. Например, из этой серии была попытка Ницше придумать концепт «сверхчеловека» – супер-эгоизм, не нуждающийся в обратной связи от мира.  

    Кажущимся обратным полюсом, а на самом деле, явлениями того же порядка, являются традиционные религии с проповедями бескорыстной любви к ближнему. Такая любовь – еще одна форма попытки избавиться от диктата причины и следствия, уйти от ожидания реакции от мира (в виде выгоды, благодарности, признания, но и наказания), от беспрестанного «сканирования» его для выявления этих указанных в скобках "ответов".  

    Но интуиция такой любви, выраженная художественным словом, весьма опасна для переложения в язык причинно-следственной коммуникации. Здесь случаются забавные казусы, как, например, с Толстым, который вообразил, что Евангелие (Слово) реально означает призыв делать то, что в нем написано. «Если А то В, а В то С, значит если А то С» - решил Толстой и ошибся, попав опять из мира художественного слова в сеть причины и следствия, в сеть логики и временного сознания, потеряв континуум, забросив художественную литературу, и принявшись писать «святочные» истории.    

   Рассуждая реалистично, не представляется невозможным «избавление» человека от языка, вернее от коммуникации как таковой. Коммуницирует с миром вся живая и неживая природа, вопрос лишь в том, как человеку найти такой способ коммуникации, такой формат «языка», который прекратил бы выбрасывать его из континуума реальности, позволил бы удалить из процесса познания мира концепты времени, причины и следствия. Последние обуславливают трагичность человеческого состояния, но при этом вовсе не «обязательны» для него. 

   Надежнее всего, поиск нового способа коммуницировать между людьми начинать с позиций наработанного людьми в области художественного слова. Однако, развивать здесь следует именно не «литературу», ибо этот термин слишком широк и объединяет в себя как вредное, так и полезное для установленной цели, - но форматы художественного словотворчества, направленные на разрушение традиционно-мыслящего сознания, причинно-следственных оков его, концепта времени (заметим, что традиционный сюжетный роман укрепляет все перечисленное). Делать это, на мой взгляд, следует не в стиле пост-модернистских экспериментов (то есть, максимального «обессмысливая» все возможные высказывания и концепции), но наоборот, в конденсации в произведении большой плотности смыслов, при этом разворачивать смысловые линии следует прочь от привычных причинно-следственных связей и временных конвенций. Чтобы пояснить, что я имею в виду, приведу ниже один свой рассказ – я пытался написать его в русле идей этой статьи, и после самого текста дам его короткий анализ.  

 

ВЕЩИ  

  Пустынное утро.    

  Я выхожу из машины и иду к подъезду, стараясь не запачкать полы плаща о грязные сугробики по краям дорожки.   

  «Девушка! А деньги?»   

  Возвращаюсь к машине.   

  Мелкий серый снег тает, не долетая до земли.  Шумят колеса машин за спиной, будто вздыхают скучные мысли. И над головой – пустота.   

  Я подхожу к крыльцу, набираю код, захожу в подъезд, поднимаюсь по короткой темной лестнице к лифту. Пока жду кабину, поворачиваюсь к высокой батарее у стены.   

  Две белые и насквозь мокрые варежки.  

  Пушистые, все в капельках растаявшего снега, они однажды легли на батарею и до сих пор там лежат. Лифт подъехал, и восьмилетняя девочка, громко клацая чехлами коньков, забралась в кабину, захлопнула дверь и уехала. А варежки забыла.   

  За тридцать с лишним лет, если от варежек что-то и осталось, то в лучшем случае клок грязной шерсти в мусоре где-нибудь на свалке. Или под землей. А может, и того нет.   

  Мне вдруг становится удивительно, что я отлично помню эти белые варежки, лежащие на батарее, и какие они были мокрые, и как жемчужинами таял на них снег, а варежек уже никаких нет.   

  Или есть?   

  Я выхожу из лифта.    

  Дверь в квартиру открыта. Она открыта уже неделю.   

  Я вхожу в квартиру и начинаю ходить между коробок, не понимая, где я. Потом возле одной сажусь на корточки. Надо еще раз проверить, что в коробках. Буду разгребать пыльные коробки, в которых нет ничего, кроме хлама. Буду искать в коробках его и не находить.   

  Как только я начинаю, мне кажется: вот сейчас я увижу знакомую картину, знакомую безделушку, книгу, достану – и вместе с вещами вытяну из коробки его.   

  Он вылезает из коробки, встает, отряхивается. Высокий, чуть сутулится, – лицо, как обычно, такое, словно я ему помешала. Он говорит мне с укором: «Лиза, сколько раз я говорил...»  

  – Я знаю, папа, я знаю! Твои вещи трогать нельзя! Но ты... умер шесть дней назад.   

  Я открываю ближайшую коробку: знакомая книга, рама без картины, чашки, завернутые в газету...   

  Она.   

  Я чувствую себя вандалом, оскверняющим храм. Я беру ее в руки. В детстве она стояла высоко на шкафу в комнате родителей, – так высоко, что даже когда я выросла, я не могла до нее дотянуться. В первый раз она у меня в руках. Ощущение такое, будто я трогаю поверхность Луны.   

  Когда я была маленькая, и лампа светила в углу, словно свеча в шалаше пастуха, и комната была такой большой, что перейти ее надо было решиться, – эта белая женщина стояла высоко на горе. С горы шло мерцание ее тоги. Я росла в благоговении перед ней, смотрящей на меня. Она была всегда, – и тогда, когда меня не было. Это был мой символ вечности.  

  А в двенадцать лет я привезла из пионерлагеря дурацкую пластиковую чайку на синей пластиковой волне с надписью – «Привет из Сочи!» Все девчонки в лагере покупали эти сувениры на присланные из дома трехрублевки, и я купила. Дома я торжественно преподнесла чайку папе.  

  Папа понял важность чайки, встал на стул и поставил ее на самый верх, на шкаф, рядом с белой статуэткой. С тех пор белое совершенство стояло на шкафу рядом с моим трехрублевым сувениром. Это принижало богиню, но это возвышало чайку. Так я стала рядом с вечностью.   

  Я вынимаю их обеих из пыльной коробки. Я ощупываю их и не понимаю. Мне хочется снова поставить их на высокий шкаф. Я хочу, чтобы они смотрели сверху за моей жизнью. Чтобы я знала, что кто-то смотрит за моей жизнью.   

  Но шкаф разобрали и вывезли. За моей жизнью больше никто не смотрит.   

  Я беру богов в руки, – они такие маленькие! Бог-сын пищит мне: «Привет из Сочи!»   

  Я глотаю слезы, и, потому что в квартире все равно никого нет, шепчу вслух: «Папа! Папа! Почему эта статуэтка такая твердая и холодная? Почему она больше не смотрит на меня с горы?»   

  И вдруг я слышу его голос:  

  – Лиза, ну что ты опять расплакалась? Какая ты неженка, ей-Богу! И зачем ты трогаешь всякую дрянь?   

  – Дрянь?!   

  – Эта статуэтка из ящика с вином. Глупый дорогой подарок, который мне сделали на работе. В деревянном ящике была огромная бутылка в соломе, штопор, бокал и эта уродливая фигурка. Я ее сразу выкинул в мусор.   

  – Но как же?..   

  – Потом мама вытащила ее из ведра и сказала, что подарит тете Варе. А потом мы забыли про нее, – и она так и осталась стоять на шкафу...   

  Я встаю и иду на кухню. Я понимаю, что весь разговор мне просто чудится. Надо делать дело. На кухне толпятся соседские стулья.   

  Я оборачиваюсь и вижу в углу кухни картину – большую, в золотой волнистой раме. Она не уместилась ни в одну коробку. Стоит, прислоненная к стене.   

  Едут через темную заснеженную опушку сани, машет кнутом ямщик в черном кафтане, и женщина в красной шубе, закутанная в цветастый платок, испуганно жмется рядом. За санями по снегу гонятся волки. Стоят мохнатыми топорами вокруг страшные ели, летит в морозной ночи Луна...   

  Эта картина висела в моей спальне, пока я была маленькая – а потом куда-то пропала. Я не знаю, почему так происходит в детстве, – может быть, когда мы маленькие, нам нечем заняться... Меня укладывали после обеда спать, а я не могла заснуть и все смотрела на эту картину; и оказывалась в этих санях рядом с ямщиком, и дух захватывало нестись так по кромке черного леса, и волки лязгали пастями совсем близко, и прыгала Луна над головой...   

  Но я не боялась, – вернее, это был не отчаянный страх, не безнадежный, – а такой, который странным образом был сродни теплу под одеялом, гипсовому венку на потолке вокруг люстры, приглушенному разговору родителей в соседней комнате...  

  Сколько раз потом, увидев тяжелые заснеженные ели, – с балкона в доме отдыха, стоя на лыжах на горном склоне, из окна поезда – я вдруг замирала, и собеседники смотрели на меня с удивлением. Сладким забытым вкусом проливалась в сердце уютная жуть...   

  Я слышу за спиной голос папы:   

  – Лиза, я купил эту картину, когда был... гм… довольно пьян. С одним моим другом на Крымской набережной мы увидели ее и вздумали подарить сослуживице, которая в тот день защитила диссертацию. Видишь ли, на защите ей немало хлопот доставил некто доцент Волков. А на следующее утро я посмотрел на картину и понял, что и картина, и шутка были вовсе не хороши. Тогда я повесил картину в твою комнату – ты была еще совсем маленькой и ничего не понимала. А когда ты выросла, я засунул ее подальше на антресоли...  

  – Но мне нравится эта картина, папа.  

  – Ты плохо разбираешься в искусстве, Лиза.   

  Я подхожу к подоконнику, чтобы взять скотч. На подоконнике еще одна коробка – поменьше – в ней лежит на боку старый деревянный автобус-копилка.   

  Я оборачиваюсь.   

  – Пап, а помнишь, мы кормили автобус монетками?   

  – Я, правда, не знаю, зачем я покупал все эти вещи, Лиза... Мы с мамой как-то зашли в магазин на Кузнецком, и черт его знает зачем... Этот автобус ничего не значит.   

  – Он значит, папа.   

  Я вдруг слышу, как он плачет.  

  – Ты что, пап?!   

  – Не значит… Все эти вещи ничего не значат... Ничего, ничего...  

  – Значат! Значат, значат! Ты что? Еще как значат!   

  И я понимаю, что не мне, живой, надо, чтобы за мной смотрели сверху с горы, но ему. И я обнимаю его, и прижимаю к себе. А он такой маленький. И платье мое начинает светиться в темноте. 

 

  *       *      

   По внешней форме, имеем именно слезливую «святочную историю». Ее легко отвергнет (и отвергали) редакторы литературных журналов, заботящиеся о «современности» своих изданий. Невнятный эмоциональный всплеск, надрывчик в стиле Голливуда, вторичная «женская проза», утирание слезок. 

   Но рассказ совершенно не об этом, не о женщине и ее переживаниях, а о течении времени и  опричинно-следственных связях. Время в рассказе повернуто и течет наоборот – от настоящему к прошлому. Дочь становится матерью своего отца. Предметы (вещи) обретают смыслы только в ретроспекции, но не в настоящем. Но эта ретроспекция есть для купившего и приобретшего эти вещи будущим. Вещи не имеют смысла в настоящем, они наполняются смыслом только в своей привязке к будущему (как и положено в причинно-следственном сознании). Вещи наполняет смыслом использование – конкретная ситуация (как в теории использования).

   Но что происходит в рассказе? Трагизм ситуации создает прорыв – героиня в конце понимает, что не одна, что потери нет. Ситуацию можно развернуть. Она - основа своего отца, именно ее пользование его бессмысленными вещами дает смысл и этим вещам, и его жизни. Она перестает искать смысла в будущем, в пустом и неприютном будущем «без шкафа» (чеховская аллюзия). Причина и следствие меняются местами, время вдруг обращается вспять. Наполняя свою жизнь контр-конвенциональным интуитивным пониманием, героиня создает (возрождает) мир, в том числе ушедший мир – время теряет власть над сознанием.     

*       *       

Noam Chomsky, The Architecture of Language (1996)  

Eric Pederson, Semantic Typology and Spatial Conceptualization  

Riemer “Introducing Semantics” (Cambridge Edition, 2010)  

Fodor, “Language, Mind and Philosophy” (2013) 

Anna Wierzbicka,  “Primes and Universals” (1996),  

Siobhan Chapman and Christopher Routledge, “Key ideas in Linguistics and the philosophy of language”, 2009

Комментарии

No post has been created yet.