Пример

Prev Next
.
.

И. Зайончковская (справа), Н. Зейфман. Фото Н. Зейфман

 

В издательстве «Время» несколько дней назад вышла книга Натальи Виловны Зейфман «Еще одна жизнь». Автор – историк, ученица П.А.Зайончковского, в 1971-1973гг. помощница В.А.Каверина, многолетняя сотрудница Отдела рукописей ГБЛ (1962-1988) и израильского института Холокоста «Яд Вашем» (Иерусалим, 1992-2006).

Выбранный для препринта фрагмент – воспоминания об учителе – не дает, что и понятно, полного представления о многообразии книги, однако и в нём отчётливо проявились особенности авторского почерка: ткань текста составляет повествование о собственной жизни, а фигура Учителя вырастает на самых важных поворотах судьбы. Автор не стремится дать сколко-нибудь законченный портрет своего героя, даёт лишь штрихи к портрету, но за ними угадывается характер. В той же манере написаны и воспоминания о В.А.Каверине. Между тем основу книги составляют, как увидит читатель, тексты другого рода: повесть о «еще одной жизни», которая началась в Израиле со дня эмиграции из России (1991 г.), и о жизни ребёнком в семье и вокруг родительского дома — жизни, которую стало возможно увидеть как мозаику из мест, людей и событий через многие десятилетия после того, как она закончилась; и здесь уже сам предмет разговора исключал жесткую последовательность повествования, зато рассказы о слагающих этой мозаики выглядят как маленькие законченные сюжеты.

Формат вреза не место для серьёзного разговора о книге, но одну ее особенность, которая представляется важной самому автору, мы все-таки назовем: ключевые элементы того, что вспоминает Н.Зейфман, — это слова, слова сказанные, произнесенные живым голосом, такими и легшие в память: звучащие куски прошлого. В очерке о Зайончковском такого много — прежде всего, конечно, слова главного героя, его реплики – от неожиданной характеристики Герцена до ворчания и утешений.

Наш выбор фрагмента для препринта, возможно, нуждается в некотором объяснении еще и вот почему: «Судьба из рук Петра Андреевича» уже публиковалась, но в специальном, бумажном и, как водится сейчас в таких случаях, малотиражном издании (П.А.Зайончковский. Сборник статей и воспоминаний к столетию историка. М.: РОСПЭН, 2008); воспроизводим его здесь потому, что уверены: такие вещи должны быть доступны читателю с легкостью.

Сопровождающие препринт фотографии П.А.Зайончковского (март 1974г.) и мтематика А.Ф.Берманта (конец 1940-х годов) из семейного архива автора ранее не публиковались.

Галина Зыкова

О книге на странице издательства "Время"

 

Наталья Зейфман

Судьба из рук Петра Андреевича

Петр Андреевич Зайончковский. 1974 год. Фото К.К, Доррендорфа

Он был мне не просто учителем, как сам себя любил называть, — он был благодетелем. Это старое слово отдыхало почти век и заслуживает возрождения: точнее не скажешь. Он был таким не для одной меня, но в моей судьбе это особенная история, связанная с судьбой моей семьи…

У моего отца по службе в Московской военно-химической академии был друг, математик Анисим Федорович Бермант, вузовский учебник которого и сейчас известен каждому технарю. Жили в доме, построенном Академией незадолго до войны. Семьи сотрудников Академии увозил в эвакуацию в Самарканд отец, и Бермант поручил его опеке жену и детей. По возвращении из эвакуации дружба продолжалась. Когда, к примеру, дочь Бермантов Люлька (это она учила меня поочередно двумя ногами сходить по ступенькам) заболела скарлатиной, их старший сын Миша жил у нас. В детской моей памяти Анисим Федорович вечно конфузит меня, тыча пальцем в пузо и изображая, как со свистом выходит воздух, или тормошит: «Почему такие черные глаза? Опять забыла умыться?!» — и я пугаюсь: вдруг и правда?

Отца арестовали в январе 1950 года: он вернулся из заграничной командировки в разгар борьбы с космополитизмом и как еврей сгодился для обвинения по статье 58-1а, измена Родине. Его сняли с поезда (он ехал в командировку), а вечером к нам в дом пришли с обыском; мама держала меня на коленях, и я помню, как ее трясла мелкая дрожь; наутро меня отправили в школу со словами: «Папа ни в чем не виноват, никому ничего не рассказывай». Но двор уже перешептывался: понятые рассказывали, что у нас нашли пушку.

Пошла другая жизнь. Мама ждала своего ареста, думала, куда детей, а я смотрела в окошко: не идет ли папа. Следствие длилось полтора года: Лубянка, Лефортово, Суханово, мама ходила по тюрьмам с передачами, считала копейки на хлеб (купить за три или за пять? А продавщица в ларьке злобно: «Сколько можно думать?!»). Фронтовой приятель отца Д.В.Горбовский, с семьей которого по-соседски дружили (жили дверь в дверь), не заглянул к нам ни разу. Только случайно столкнувшись с мамой на лестнице, шепотом спрашивал: «Как Вил?» — и убегал, услышав чьи-то шаги. Он потом стал начальником Военно-химической академии.

Так вот, а Бермант не страшился устраивать целый спектакль, направляясь к нам: он надевал парадный костюм и шел из своего подъезда в наш не по прямой, нет, под взглядами всезнающих жильцов он шествовал по всему двору, обходя газоны. В это самое время отца пытали в Сухановке, выбивая показания на Берманта, известного своим опасным острословием. С Бермантом было связано одно из обвинений против отца — в связях с иностранцами: кто-то донес, что отец встречался в Америке с двоюродным братом Анисима Федоровича, чтобы передать для публикации его математическую статью.

А. Бермант. 1946 год. Фото В. Зейфмана

Мне кажется, я помню каждый пряник, который разные люди приносили в то голодное время в дом. И каким же событием был большой шоколадный торт с орехами в руках Валентины Николаевны, жены Анисима Федоровича! По маминой просьбе она продавала в профессорском кругу Анисима Федоровича привезенные отцом из-за границы вещи (помню черные лаковые туфли и красную лаковую сумочку на ремешке, которые я не успела поносить). Потом кончилось следствие, отец не подписал политических обвинений, следователь сказал маме, что мы выиграли один шанс на миллион (мелкую уголовную статью вместо расстрельной первоначальной), отца отправили на пять лет в ссылку на Енисей, мама успела два раза к нему съездить, второй раз с нами, детьми; обсуждался вопрос, где жить после ссылки (нельзя было близко к железной дороге). Наконец, умер Сталин, июнь 1953 го и — утром звонок в дверь. Стоит Валентина Николаевна с газетой. Амнистия! Анисим Федорович прислал ее с этим сообщением (мама и бабушка вспоминали с восторгом: «В.Н.! со спущенными чулками! Так спешила!»). Под амнистию подпадал и мой отец. Эта открытая дверь и В.Н. за ней до сих пор у меня в глазах.

Так вот, когда отец вернулся из ссылки, Бермант и Зайончковский уже были знакомы, случайно познакомились на Рижском взморье. И подружились — взглядами сошлись. Эта случайность в итоге и отдала мою судьбу в руки Петра Андреевича. Он, конечно, знал от Берманта историю отца. И, конечно, это Бермант в 57 м году попросил П.А. проследить за моим поступлением в университет. А папа с Зайончковским сблизились после внезапной смерти Анисима Федоровича в 1958 году, которую они оба равно тяжело переживали. Они завели привычку по выходным встречаться в Сокольниках, чтобы погулять по парку и «потрепаться» (словечко осталось от Берманта, отца он так и называл: «трепач»). Позднее, в 60 х, когда два лета мы жили в «Отдыхе» по Казанке, а дача П.А. была на 42-м, он заходил иногда к нам, и старший брат помнит, как однажды П.А. рассказывал о документе, в котором Ленин предлагал привлекать к ответственности за одно только намерение, без какого-либо действия. «И это — человек с юридическим образованием!..» — сказал П.А. и, помолчав, добавил: «...заочным, правда».

В. Зейфман. 1946 год. Фото А. Берманта

Но — пока еще все живы, идет лето 1957 года, мы с двоюродным братом окончили школу с медалями, у него серебряная, у меня золотая, то есть ему при поступлении в институт надо сдавать один профильный экзамен, а мне — только пройти собеседование. Время уже не сильно кровожадное, однако насчет евреев непонятно: гласных указаний нет, негласные никто не отменял, внедренный сталинскими годами антисемитизм сидит в душах людей, и без того к нему склонных, короче ясно, что детей надо при поступлении оградить от случайностей. Я волокусь за братом брать анкеты в Строительный институт, где Бермант заведует кафедрой. Я из тех отличниц, которые не знают толком, чему отдать предпочтение, но тут родители начинают сомневаться в Строительном, не в силах соединить в воображении меня и стройплощадку, и анкету я не заполняю. Альтернатива — исторический факультет Московского университета, где друг Берманта Зайончковский. Правда, в столичном университете хуже, чем в старой России: не на всяком факультете норма для евреев трехпроцентная, бывала и нулевая. Зато и у Петра Андреевича старые понятия, он считает, что русский дворянин должен помогать евреям. Старший брат, пошедший по стопам папы на химический, произносит: «Иди туда, хоть книжки почитаешь!». Вот, догадываюсь я, именно это мне и нужно.

Дальше папа везет меня на 42-й предъявить Петру Андреевичу, тот меня разглядывает и расспрашивает (сидим за дачным деревянным столом на лужайке). Сочувствую себе тогдашней: он такой большой, лицо крупное, с неправильными чертами и глубоко запрятанными, слегка раскосыми глазами, едва различаю его бормочущую скороговорку, строгий, но, кажется, добрый, а от его доброты зависит мое будущее. Видимо, разговором он доволен: «Главное теперь, — говорит, — не дать потопить вас на собеседовании», а для этого он сам должен быть председателем комиссии. Смутно помню собственно действо, кажется, оно происходило в темноватом кабинете декана И.А.Федосова: град вопросов, от которых я успешно отбилась, и лестный восторг двоюродного брата (поступившего-таки в Строительный), когда я ему эти вопросы-ответы пересказывала, сама замирая от миновавшего ужаса. Кстати, вышла почти трехпроцентная норма: из ста пятидесяти человек на нашем курсе я насчитала четырех евреев. Из них две мои сразу же близкие подруги: Валерия Леоновна Лейбович, дочь сотрудницы П.А. по университетской библиотеке, сдававшая экзамены второй год (он и ее подстраховывал), и Лилия Наумовна Белинькая, украинка по матери и по паспорту, с которой мы вместе сдавали собеседование. На мой вопрос, как же она проскочила, П.А. ответил, сам удивившись: «Значит, не заметили».

Я робела перед ним всегда, но поначалу особенно сильно: стеснялась, когда он вылавливал меня в студенческой толпе, наклонялся поцеловать ручку, щелкая при этом каблуками – сказывалось кадетское прошлое — и передавал привет родителям (по моим детским понятиям, я попала в университет как бы не совсем легитимно, будто была виновата в своем еврействе). Его же, в отличие от меня, нисколько не смущало наше приватное знакомство. Его не смущало и мое малолетство; он сразу доверительно предупредил меня, что один из преподавателей, семинар которого мне предстояло пройти, «стучит на своих студентов». А в университете было неспокойно: через месяц после начала занятий нас собрали, чтобы разъяснить, за что осудили на разные сроки группу молодых историков — закончилось «Дело Краснопевцева». Мы слушали молча, не понимая хитросплетений обвинения, зато вполне страшась мерзости происходящего.

Мне поначалу казалось, что стоит заняться археологией, потом это прошло, а пора было выбирать специализацию, и Петр Андреевич, подумав, посоветовал нам с Лерой Лейбович идти на средневековую Францию к Нине Александровне Сидоровой, лучшему, на его взгляд, из преподавателей. Мы и пошли. Уныло учили средневековую латынь, но когда в качестве темы для курсовой мне были предложены фаблио, а ей еще что-то в этом роде, обе спасовали: скучно. Повинились перед Н.А. и побежали спасаться к Зайончковскому.

Наша группа начинала 4-й курс, а П.А. начинал вводить в науку новый пласт исторического знания, до него немыслимый и основанный на комплексе источников, им самим к тому времени уже в значительной мере опубликованных, — он обратился к исследованию внутренней правительственной политики 1870-х — начала 1890-х годов. Он закрывал пропасть, как бы не замечая ее, между нашим временем и той живой для него Россией, где были его корни. Это был его метод: игнорировать схемы, находиться в атмосфере реалий, из них творить историческое исследование. Все данные им на выбор темы для курсовых работ были привлекательны своим несоприкосновением с последующей предреволюционной эпохой, требовавшей от тогдашнего историка необходимых клише. А моя семейная история, пережитое отцом, его рассказы о тюрьме, под которые я засыпала в нашей единственной комнате (бабушка храпела, и папа иногда уходил ночевать к Бермантам), — конечно, внушили мне отчетливо ощущаемую брезгливость если не ко всему советскому, то уж к этим клише — точно.

В числе предложенных Зайончковским тем была правительственная политика в области просвещения. Я прикидывала: университеты — сложно, начальная школа — наверное, скучно, и выбрала нечто среднее, что через годы в названии моей диссертации прозвучало так: «Среднее образование в системе контрреформ 1880-х годов». И началась жизнь! Для курсовой я просматривала старые газеты и журналы, а для дипломной работы П.А. засадил нас, по своему обыкновению, уже и в архивы. Становилось ясно, как в любви, что это, наконец, мое!

Как всегда, П.А. организовал практику для своей группы в Центральном историческом архиве (ЦГИА), и в начале 1962 года мы поехали в Ленинград. Все было замечательно: город, архив в доме Лавалей на набережной у Сенатской площади, расписные плафоны в читальном зале, снег, отвесно падающий в тесный дворик за окном, даже переплетенные в синюю вощеную бумагу дела Министерства народного просвещения. Среди прочих напутствий Петр Андреевич велел нам с Лерой непременно пойти в Александринский театр: там впервые после долгих лет запрета был поставлен Булгаков («Бег»), мне это имя было внове.

На последнем курсе он водил нас в Исторический музей, потом в отдел рукописей Ленинской библиотеки, который тогда еще находился в главном здании Пашкова дома, глядящем на Моховую. Прошли дверь, над ней слова основателя Румянцевского музея: «На Благое Просвещение», по чугунной винтовой лестнице поднялись в кабинет, обставленный мебелью из светлой карельской березы. Восемь лет, с конца 1944 года, это был кабинет самого Зайончковского, который после фронта пришел заведовать отделом. Потрясение, испытанное мною на отдельской выставке рукописей, по которой нас водила его ученица, несомненно, сказалось на моей судьбе.

Кстати, через пять лет я сама делала новую ее экспозицию. Экспозиция приурочивалась к помпезному празднованию советской властью своего 50-летия, а я включила в нее Мандельштама — автограф стихотворения «Я вернулся в мой город, знакомый до слез...» с его концовкой: «И всю ночь напролет жду гостей дорогих, // Шевеля кандалами цепочек дверных» (рукописный отдел был смелым тогда). С легкой руки Мариэтты Чудаковой, уже года два работавшей в отделе, «Вопросы литературы» напечатали мое сообщение о выставке с упоминанием запретного Мандельштама. Утекло сколько-то воды, и я не сразу поняла, почему Петр Андреевич таким взволнованным голосом спрашивает меня по телефону: «Наташа, а вы знаете, кто вы? Вы — советский архивист!». Оказывается, ему кто-то привез американский трехтомник Мандельштама, и он держал в руках именной указатель, где против моего имени стояло это восхитившее его определение (они включили мою статейку в библиографию). Право, еще раз я слышала такой его голос, когда он позвонил мне сообщить, что избран членом-корреспондентом Британской Академии.

В марте 1962 года, когда я впервые пришла в отдел рукописей собирать материал к дипломной работе, он только-только переехал во флигель Пашкова дома на улице Фрунзе. Теперь это снова Знаменка, и стоит мертвое пустое здание с заколоченными железом окнами первого этажа и распахнутыми бесхозно форточками второго. Вон мое окно, смотрит сбоку на въездные ворота со Староваганьковского переулка во двор. И я смотрела на них почти четверть века. А тогда — двухсветный читальный зал с мартовским солнцем сквозь новые желтые занавеси, посреди зала на постаменте у колонны беклемишевская девушка в мраморном кресле, поглощенная чтением: рубашка спадает с плеча, из-под нее ножка с нежными пальчиками. Есть и мраморный бюст нахмуренного молодого Ленина, но он в дальнем от входа углу, что непривычно (бывало, их меняли местами в зависимости от хода отдельской истории).

И тут голосом Петра Андреевича, который, не складывая с себя бремя ответственности за учеников, занялся нашим трудоустройством, снова явственно говорит Судьба: «Ну, куда, дорогая моя, вы хотите, — спрашивает он, — в отдел рукописей или в Исторический музей?» (там и там его ученики и друзья, он может просить о помощи). Я вспоминаю темные захламленные закоулки музея и уверенно поддакиваю Провидению: в отдел рукописей! Моя Лера уже потихоньку работает в ФБОН, она и до сих пор там, много лет уже это ИНИОН. Однако прежде надо освободить нас обеих от обязательного распределения (в школы Владимирской области; известно, что мы не нужны там, но — положено...). Просвещением во Владимире ведает фронтовой друг П.А. Василий Вячеславович Криштафович, и он высылает нужные справки об освобождении. У меня сохранилось письмо отца с необычным для него обращением: «Сердечный Петр Андреевич!» — по поводу «вольной» на опекаемых им «двух девиц», полученной от Криштафовича (по традиции, последний становится другом и отца). А я поступаю в распоряжение Сарры Владимировны Житомирской, которую Петр Андреевич оставил после ухода из отдела рукописей в 1952 году временно исполняющей обязанности заведующей, что поразительно во время «Дела врачей». Она будет возглавлять отдел двадцать пять лет, и при ней он укрепится как одно из достойнейших культурных заведений. Я проживу в нем двадцать шесть лет, и когда уйду, за мной, в буквальном смысле, заколотят дверь нашего флигеля; а былое достоинство отдела к тому времени переместится в воспоминания.

«Не знаю, где вы мне понадобитесь», — сказала Сарра Владимировна при нашем знакомстве. Через много лет я допрашивала ее, трудно ли ей досталось оформление меня с моим пятым пунктом, но она не помнила: год был 1962-й — как известно, не из худших. Я сразу понадобилась расставлять каталожные карточки на фонды, возвращаемые к жизни из спецхрана. Три с лишним года я работала в читальном зале. Привычно бежала к телефону: «Наташа! Петр Андреевич!». Телефон стоял в «бронеполках», где хранились заказанные читателями материалы, и я помогала П. А.делать сверку, вычитывая нужные ему места из рукописей.

В отделе все было проникнуто духом Петра Андреевича. Это сказывалось в почтительном отношении к читателям («Ах, вы издалека и только на три дня, — хлопотала хранитель Г.Ф.Сафронова. — Быстро заказывайте рукописи, и вам их немедленно принесут»), в заботе об информационно-справочных изданиях, еще им затеянных, в совершенствовании каталогов, в связях с широким кругом ученых и литераторов, поддерживающих экспертизами закупочную политику отдела, в неформальном, наконец, стиле руководства, присущем С.В.Житомирской.

О Зайончковском-начальнике обожали рассказывать анекдоты. Например, заботливый Петр Андреевич вывешивает приказ: «Такому-то к четвергу закончить диссертацию!». Смеялись, вспоминая, как среди совещания вдруг звонок из дома — и Петр Андреевич начинает уговаривать дочку Лялю съесть котлетку.

Мне нравилась обычная краткая концовка его архивных описаний, без умозаключений, а просто: «Таково содержание архива Милютина», к примеру. Помню, в конце обзора первого разобранного мною архива — знаменитого земца Д.Н.Шипова [Зейфман Н.В. Архив Д.Н.Шипова // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып.31. М.: Книга, 1969. С.115-142.] — мне ужасно хотелось повторить формулу П.А., но чертыхающаяся подруга Мариэтта с усилием выколотила из меня несколько положенных итоговых фраз. (Я сохранила рваненькую бумажку с записью моих слов ее явно раздраженной рукой: «за которым встает довольно полная картина общественных умонастроений...» Ужас!) Через много лет, уже после смерти Зайончковского, я заканчивала биографию полузабытого тогда декабриста, предваряющую книгу его писем и воспоминаний, и с наслаждением вывела: «Так прожил свою жизнь Владимир Иванович Штейнгейль» — римейком тех концовок Петра Андреевича и маленьким салютом в его честь [Зейфман Н.В. Декабрист Владимир Иванович Штейнгейль // Штейнгейль В.И. Сочинения и письма. Т.1. Иркутск: Восточно-Сибирское кн. Изд-во, 1985. С.48.].

Петр Андреевич продолжал поддерживать меня в мои трудные минуты и на работе. Помню эпизод, когда я решила уйти из отдела, не вынеся явной, изводящей неприязни заведующей читальным залом. Сама ли сказала об этом Петру Андреевичу или кто-то из родителей донес, но помню, как сдавленно реву в своей рабочей комнате, а он прикрывает собой дверь и урезонивает: «Ну, дорогая моя (это было его всегдашнее обращение, и доброе, и сердитое), что уходить, так везде может быть, ведь вы молодая, только что благополучно вышли замуж, это не всякому приятно...».

Да, молодость, бесконечные консерватория, театры, выставки, путешествия, а папа свое: хватит развлечений, кто знает, как жизнь сложится, надо себя защитить, пора браться за диссертацию, звони наконец Петру Андреевичу. П.А. пробовал добиться для меня места в аспирантуре моего родного университета, но не преуспел — несмотря на мою удачную дипломную работу и почти красный диплом. Теперь речь шла о прикреплении для сдачи кандидатского минимума к Саратовскому, куда он ездил преподавать.

И вот я снова иду в высотный дом у Красных ворот, подъезд 10, этаж 9, квартира 179. И снова робею до отупения. У меня это выражалось, например, так: П.А. назначает мне прийти в 12 часов. «А вы будете дома?» И он кипятится: «Ну, дорогая моя, если я сказал в двенадцать...» Ох, какой длинный список литературы по истории русского феодализма я получила для первого экзамена! И думала про себя: не хочется, не одолею, а Петр Андреевич, оставив задыхающегося в лае Тотошу за дверью, провожает к лифту, приговаривая: «Моя ученица должна все знать». Он всегда провожал до лифта и передавал поклон «Вилу Осиповичу и Катерине Моисеевне», архаично чуть упрощая имена родителей...

И вот прошло лето, отданное бесконечному обязательному чтению, и П.А. везет меня к Ю.Г.Оксману, который тоже преподает в Саратове и поэтому имеет право принять у меня экзамен. Оксман сидит за большим письменным столом, странно похожий на отцовского старшего брата дядю Яшу, и после недолгого их разговора я плавно отвечаю на первый вопрос — о Соборном Уложении 1649 года. Но Петр Андреевич очень волнуется (он в дороге объяснял мне, «что такое Оксман», хотя я и так знала), и едва я открываю рот, чтобы изложить Записку Карамзина «О древней и новой России» (но делаю, видимо, слишком глубокий вдох), решает, что я ее не читала, и пускается в упреки. Мне все же удается что-то сказать, и Юлиан Григорьевич с добрым лицом ставит мне четверку. Мы возвращаемся на троллейбусе по Ленинскому, я всхлипываю, а Петр Андреевич — свое, на этот раз с извинительной интонацией: «Моя ученица должна все знать».

Я тяну с кандидатскими экзаменами, делаю паузы, и не я его, а он меня теребит с диссертацией. И сердится, и не мне, а отцу дарит «Кризис самодержавия»: «С любовью, автор. 28/I.66 г.» Родители возвращаются из дома отдыха ВТО под Рузой, где были по следам Зайончковских, очень довольные тем, какой успех у тамошней публики имели рассказы Петра Андреевича. Его сопоставления, например цифры, которые он называл, когда говорил о численности штатов столичных охранных отделений Российской империи, — они укладывались в десятки! — поражали искушенных в современных реалиях слушателей. В узком кругу он делал то, чем потом Н.Я.Эйдельман так восхищал со сцены.

Н. Зейфман. Середина 70-х. Фото К.К. Доррендорфа

А я бывала у него не часто, тратить его время на разговоры, кроме деловых, не решалась. Хотя нет, вот запись в моем дневнике от 30.10.1972: «1 ч. 15 разговаривали о всяком (Касвинов, Война, Справочник)», — но что за ней стоит, могу только догадываться. А однажды мы сидели в его кабинете, который чудесно отдавал стариной (большой письменный стол с бронзовым мальчиком, подсвечником и стеклянной чернильницей; картины, теперь уже позапрошлого века: натюрморт с корзинкой и выпавшими из нее яблоками, женщина, склонившая в молитве лицо под белой накидкой), и П.А. растолковывал мне, как принижена официальным постулатом роль личности в истории, и все добивался: «Вы согласны, дорогая моя?». Другой раз он упомянул, что в поздних писаниях Герцена явственно выражено неприятие им революции — в пользу либерализма. Я тогда прочувствовала на себе выражение «глаза открылись». «Как? хрестоматийный революционер Герцен?» — «А вы почитайте».

В дарственных надписях Петра Андреевича на книгах всегда присутствовали слова «учитель» и «на память» (он думал о себе после жизни, а память и работы учеников были ее продолжением), но были и упреки: «От все еще надеющегося на нее учителя». Когда в 1971 году умер папа, после похорон П.А. позвонил маме: «Хорошо бы Наташа успела защитить диссертацию при мне».

Наконец еду к нему на дачу для окончательного разговора о теме диссертации. Он выпустил недавно «Российское самодержавие в конце XIX столетия», и я в растерянности: «Вы же уже все написали...», а он в ответ: «А это, дорогая моя, выяснится, когда вы возьметесь за дело». И оказался прав. И был очень доволен, когда выяснилось, что не все... Я взяла сейчас в руки эту книгу и с изумлением увидела забытое: он заканчивает краткое предисловие благодарностью мне и еще одному своему студенту «за информацию о некоторых архивных документах». К размышлениям на тему: учитель как нравственный образец.

Всю организационную часть, связанную с защитой, Петр Андреевич взял на себя. Было ужасно жаль, что он заболел, на самой процедуре не был и не слышал адресованных ему слов моей благодарности и похвал, которые заслужила его ученица. Снова задумываюсь, в чем, собственно, он был мне учителем, кроме такого рода основных вещей, как тема исследования, им предложенная, или воспитанное им стремление базироваться на источниках, без чего для него не было науки и что обеспечило долголетие его работам. Нашему курсу он не читал лекций, а в семинар к нему я не успела, задержавшись в средневековой Франции (раза три, правда, он приглашал нас, опоздавших, на собеседования домой). Но несколькими замечаниями в разговоре он умел освободить от непроизвольного подчинения штампам, а щепетильность по отношению к источникам передалась мне в виде панической боязни натяжек в своих работах...

Хотелось перенять независимость и чистоплотность, которой отличались его работы от потока исторической продукции, оформленной по канонам того времени всеми необходимыми атрибутами правоверности автора. Так, однажды я была поражена, увидев во вступлении к диссертации по истории феодальной России поток цитат из классиков марксизма-ленинизма, хотя руководителем диссертанта был самый выдающийся в то время, по мнению Петра Андреевича, историк русского средневековья.

Со мной же произошла такая история — я расскажу ее только в продолжение рассуждения о себе как его ученице. Когда после защиты я пришла сдавать диссертацию в Ученый совет, секретарша сунула мне для обязательного заполнения анкету, в которой среди прочих была строчка: сколько цитат из классиков марксизма-ленинизма содержится в диссертации (филолог М.Чудакова, да и не одна она, никак не соглашались поверить, что этот пункт мне не примерещился). Я поплелась к секретарше: «А что делать, если у меня только две цитаты?» (я сама, предполагая что-то подобное, из трусости прикрылась двумя замечаниями Ленина о школьных делах 1880-х годов, оправдывая себя тем, что беру их как свидетельство современника, — он учился в это время). Секретарша, добрая девушка, тоже растерялась: «Нет, лучше не пишите ничего». Так я и сделала.

Петр Андреевич мог бы считать свою роль в моей жизни завершенной. Но нет, сразу после утверждения результатов защиты он вступил в полосу трудных и неприятных для него разговоров с новым директором Библиотеки имени Ленина Н.Н.Сикорским (от которого зависели условия и его работы в ней) — добивался, чтобы меня повысили в должности. Бесполезно — при Сикорском попала в опалу Житомирская, благородные традиции отдела рукописей начали исчезать (теперь, к примеру, читателю, будь он из любого далека и ненадолго, рукописи подавали на третий день после заказа, а еще любили с апломбом отвечать, что заказ не соответствует заявленной теме), отдел стал разваливаться: старые сотрудники уходили сами или их переводили в другие подразделения, — известная многим печальная, но характерная история. Враги Житомирской натурально и успешно играли на струнах антисемитизма в душах ее подчиненных, ну и я тут — как объект клеветы и травли. Зайончковскому в ответ на его хлопоты директор говорил, что у меня мало научного стажа или, скажем, печатных работ...

В июле 1978-го, судя по моему дневнику, П.А. предложил мне на пять лет перейти в его группу для составления предметного указателя к 11-му тому справочника по мемуарам. Я мучилась, уходить ли, ведь ясно было, что надо бежать, но так не хотелось бросать любимое дело и оставшихся ему верных коллег. Тут разом освободилось несколько вакансий, и наконец, через четыре года после защиты, я получила положенную мне ставку. Наши телефонные разговоры стали реже, но в каждом из них Петр Андреевич спрашивал, как здоровье мамы и мужа, сколько уже лет детям (он путал, кто у меня, но твердо знал, что дети, слава богу, есть) и хватает ли нам денег. И в каждом — с гордостью говорил, что работает, и называл порядковый номер очередной своей монографии.

Небеса наградили его красивой смертью: он умер, как мечтал, за работой, между полками спецхрана библиотеки, куда регулярно приходил по делам своего последнего библиографического справочника. Через год, в следующем сентябре, мы отметили его 80-летие: за длиннейшим рядом составленных вместе столов в помещении какой-то столовой в аспирантском здании Университета сидели его ученики и коллеги, речами руководил Н.Эйдельман. Пошла жизнь без него, но для меня все равно — с ним, поскольку судьба продолжала осуществляться в заданном им направлении.

Из отдела рукописей пришлось все же уйти, я работала больше двух лет в библиографическом отделе у В.И.Харламова, светлая ему память, он выпросил меня, несмотря на то что в отделе кадров его спрашивали: «А вы знаете, кого берете? Ведь они живут с пальцами международного сионизма на шее» (они — новое начальство рукописного, и с моими пальцами, разумеется, я одна там такая оставалась). У Харламова как раз начиналась работа над библиографическим справочником «Литература русского зарубежья», с американской стороны ею руководил ученик Зайончковского профессор Терри Эммонс.

Потом муж решил увезти семью в Израиль, и мы, ничего не понимая в своем будущем, говорили друг другу: «Ну что ж, что-то в жизни сделано, а там будем перебирать апельсины». Однако вышло иначе: мы уехали в конце октября 1991 года, а в начале июня 1992-го я уже работала в архиве Яд Вашем, Израильского национального института, тема которого — Катастрофа европейского еврейства, Холокост. Пригодилась моя специальность историка и профессия архивиста и ученая степень: задача отца и Петра Андреевича завершилась, они защитили меня в этой жизни. А я пригодилась Израилю, поскольку с моим участием Яд Вашем стал пополняться копиями необходимых ему документов из российских архивов, которые как раз в это время раскрылись. И тут мне был уготован подарок: встреча, некоторым образом, с самим Петром Андреевичем.

В 1995 году в очередной командировке в Россию я просматривала фонд Комиссии по изучению Великой Отечественной войны, который хранится в архиве Института истории РАН. Листаю я, листаю, одним взглядом выхватываю содержание, и вдруг — странно знакомый почерк, не может быть... и подпись внизу — невероятно! Вернулась к заголовку и стала читать:

«Гв.-майор П. Зайончковский. Докладная записка начальнику 7 отдела Политуправления СФ майору тов. Зусманович.

На основе опроса местных ж ителей г. Харькова мною установлены следующие данные о политико-моральном состоянии войск противника.

Гражданка Скорнякова Ираида Павловна, научный сотрудник биологического факультета Х.Г.У., проживающая по Ивановской ул., д. № 25, показала следующее:

В последние дни пребывания немцев в Харькове имелось немало случаев, когда отдельные солдаты, желая остаться и сдаться в плен, просили приюта у местных жителей. Я знаю несколько случаев этого на нашей улице. Мне также известно со слов живущего у нас в доме 13-ти летнего мальчика Юры, взятого эсэсовцами дивизии “Адольф Гитлер” для хозяйственных работ в одну из рот…» [Архив Института истории Российской Академии наук. Ф.2, Комиссия по изучению Великой Отечественной войны. Разд.6 («Оккупированные территории»), оп.6 (Харьков), д.66, лл.1-2. и т.д.

Похоже, это был момент знакомства Петра Андреевича с будущей женой! Я позвонила Ираиде Павловне, рассказала о находке, она обрадовалась, принялась вспоминать, каким он был в то время: некрасивый, но так хорошо воспитан, такая редкость в тогдашнем ее харьковском кругу... Она быстро поняла, что надо принять его ухаживания. Я не всегда бывала у нее в свои приезды в Россию, но старалась звонить в дни рождения и памяти Петра Андреевича, а иногда и в ее день рождения. (В последний раз Ляля ответила: «Мама не может говорить, Наташа. Она умирает».)

Однажды, будучи у нее, я вытащила со стеллажа новое издание солженицынского «Бодался теленок с дубом», где он раскрыл имена людей, помогавших ему в работе. Среди них были и библиотечные сотрудники Зайончковского. Ираида Павловна удивилась: «Вы не знали, что его группа тайно искала нужные Солженицыну сведения?» На книге была дарственная надпись автора Ираиде Павловне «в память о неоценимой помощи Петра Андреевича». В тот визит я сделала снимок их обоих: догадалась посадить ее под его замечательным карандашным портретом 1954 года. Зашла женщина, покупавшая ей продукты, и сфотографировала нас вместе, стоящими позади письменного стола П.А., чтобы видны были все обычные на нем предметы. А в последний раз мы навестили ее вместе с М.Чудаковой, которая тоже чувствовала, что откладывать некуда. Ираида Павловна двигалась трудно, она заранее предупредила нас, что придется самим накрыть на стол и убрать посуду («Вымою только сама!»). Говорили о трудностях ее быта, о недомоганиях, потом застряли на теме взрослых дочерей; ее лицо при этом было полно достоинства.

При отъезде я взяла с собой в Израиль архивные материалы и на их основе написала статью, которой фактически завершила свою диссертацию: в 70-х годах слово «евреи» скрипело на зубах, и мы с П.А. вынуждены были обойти эту тему стороной. Статью я посвятила памяти учителя.

И. Зайончковская. Фото Н. Зейфман