
21 июня исполняется 105 лет со дня рождения Александра Твардовского (1910—1971).
У нас в редакции «Нового мира» нельзя курить, как и везде почти. Часто, вместо того чтобы топтаться у дверей, я ухожу на Страстной – благо, близко совсем. И обязательно задерживаюсь у памятника Твардовскому.
Памятник – на удивление удачный. Твардовский – весь какой-то закутанный, на нем пальто, пиджак, пуловер, рубашка, галстук, как будто под этой грудой одежды он хочет то ли согреться, то ли спрятаться. Лицо – узнаваемое. Но слишком красивое. Острые, тонкие черты. Если судить по фотографиям – лицо у Твардовского было одутловатое, расплывшееся. Но все равно что-то в этом памятнике угадано – эти складки, складки, складки одежды. И отразившаяся на лице горечь и ощущение тупика.
Как у всякого человека, много лет проработавшего в «Новом мире», у меня с Твардовским свои отношения. И я часто думаю о нем и как о редакторе, и как о поэте.
Я читаю Твардовского с детства. Что и немудрено - в школе проходили. Но я не только «проходил», но и останавливался. И если его «Ленин и печник» очень скоро стал объектом довольно ядовитой иронии, а определение «лысый ростом невелик» едва ли не наиболее частотной характеристикой «самого человечного человека», то к «Теркину» я всегда относился тепло. А некоторые главы и до сих пор помню наизусть.
И только сравнительно недавно я спросил себя: что же все-таки меня смущает в «Переправе»?
Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый,
Снег шершавый, кромка льда...
Что же там не так?
В своих воспоминаниях «Цена жизни» Александр Ревич (1921 - 2012) писал: «Жизнь неправдоподобна, но искусство требует правдоподобия… У А. Твардовского в "Тёркине" есть тоже неправдоподобный эпизод. В главе "Переправа". Попробуй не подохнуть в ледяной воде»
Но мне кажется (а спросить уже не у кого), что Ревич под «неправдоподобием» имеет ввиду не только то, что Теркин «не подох в ледяной воде».
Была у Ревича своя переправа. О ней он рассказал в поэме «Начало» (Поэма написана в 1946 - 1959 годах, но опубликована только через несколько десятилетий). Мальчик с абсолютным слухом, выросший в музыкальной семье, писавший стихи, вместо того, чтобы поступить в консерваторию или начать другую артистическую карьеру, увлекся греко-римской борьбой, а после призыва в армию оказался в военном училище во Владикавказе. Училище он окончил в июне 1941 года. А потом началась война.
Юный лейтенант-кавалерист был контужен, попал в плен, дважды(!) бежал и несколько месяцев выходил из окружения.
Чудом вырвавшись из «голодного лагеря», где военнопленных не кормили, а ждали пока они помрут с голоду, Ревич и его товарищ перешли по едва замерзшему Азовскому морю к своим. Их не преследовали. Даже собаки боялись выходить на трескающийся лед.
Мы ступили на лед. Затрещал.
Прощай!
В небе рвется ракета,
берег и лед озарив,
отблеск упал на залив.
Ложись.
Не то наша песенка спета.
Снова ракета.
Перебегай!
К далеким идем берегам
во мглу,
по тоненькому стеклу
ледяного паркета.
<…>
Лед разрывает остатки подошв.
Упадешь —
и снова в кровавых портянках бредешь,
на карачках ползешь.
Ноги — словно железом прижгли.
Наплывает обрывистый берег.
Земля!
Мы пришли.
Мы пришли.
Нам оружье доверят…
Ведь мы же пришли…
Как рвались мы к тебе!
Берег.
Азовское море.
Туманное взморье.
Домики на косогоре.
Шаг.
Еще.
Под ногами ломается лед.
— Стой! Кто идет?..
То что они перешли – это чудо почти такое же, как заплыв Теркина среди «жухлых льдин». Что было с Тёркиным мы помним:
Подхватили, обвязали,
Дали валенки с ноги.
Пригрозили, приказали -
Можешь, нет ли, а беги.
Под горой, в штабной избушке,
Парня тотчас на кровать
Положили для просушки,
Стали спиртом растирать.
Растирали, растирали...
Вдруг он молвит, как во сне:
- Доктор, доктор, а нельзя ли
Изнутри погреться мне,
Чтоб не все на кожу тратить?
Дали стопку - начал жить…
А вот что было с Ревичем. Поэма - автобиографическая, она написана нерегулярным ломаным стихом, ее эпизоды перебиваются отрывками из протокола допроса, на котором вырвавшегося из окружения лейтенанта, мучает особист. Цель этого «дознания» ясна — обвинить лейтенанта в измене Родине со всеми вытекающими последствиями.
— Как же вы, лейтенант, угодили?..
— Очнулся, когда уже был окружен мотоциклистами.
— Но ведь вы не были ранены?
— Нет. Только расшибся, когда убило коня.
— Почему вы не застрелились?..
Крайне подозрительно. Не застрелился. Ясно — враг народа и немецкий шпион. Дальше последовал приговор к расстрелу, который заменили штрафбатом.
Как выжил будущий поэт и блестящий переводчик Константы Ильдефонса Галчинского, Поля Верлена и Теодора Агриппы д’Обинье? Ревич говорил, что его хранил Бог.
Но ведь когда Теркин приплыл к своим, на этот своем берегу никто ничего не знает про тот - чужой. У них ведь нет связи, иначе плыть бы не пришлось.И первый вопрос к герою тот же, что и к вышедшим из плена: докажи, что ты не шпион. Вполне могли ждать Теркина на «нашем» берегу не «валенки с ноги», не растирания, не пара стопок спирта… Особый отдел, выбитые прикладом зубы, ледяная камера и добрый-добрый истинно ленинский взгляд: «Колись, сука, кто тебя заслал с того берега?».
Твардовский все это знал. Но о войне никогда не писал так, как написал Ревич. Но Твардовский написал о матери.
В краю, куда их вывезли гуртом,
Где ни села вблизи, не то что города,
На севере, тайгою запертом,
Всего там было — холода и голода.
Но непременно вспоминала мать,
Чуть речь зайдет про все про то, что минуло,
Как не хотелось там ей помирать, —
Уж очень было кладбище немилое.
Кругом леса без края и конца —
Что видит глаз — глухие, нелюдимые.
А на погосте том — ни деревца,
Ни даже тебе прутика единого.
Так-сяк, не в ряд нарытая земля
Меж вековыми пнями да корягами,
И хоть бы где подальше от жилья,
А то — могилки сразу за бараками.
И ей, бывало, виделись во сне
Не столько дом и двор со всеми справами,
А взгорок тот в родимой стороне
С крестами под березами кудрявыми.
Такая то краса и благодать,
Вдали большак, дымит пыльца дорожная,
— Проснусь, проснусь, — рассказывала мать, —
А за стеною — кладбище таежное…
Теперь над ней березы, хоть не те,
Что снились за тайгою чужедальнею.
Досталось прописаться в тесноте
На вечную квартиру коммунальную.
И не в обиде. И не все ль равно.
Какою метой вечность сверху мечена.
А тех берез кудрявых — их давно
На свете нету. Сниться больше нечему.
Но почему же «не в обиде»? Почему «не все ль равно?» Этими строчками, бессильными, как опущенные руки, Твардовский смазывает концовку, он отказывается предъявлять счет тем, кто повинен в насилии.
Почему надо принять то, что невинных людей – твою мать, отца, братьев, сестер - выгнали из их собственного дома и «вывезли гуртом» в тайгу, где только голод и холод? Почему он не взбунтовался? Не написал хотя бы в стол? Не выговорил весь этот ужас себе самому?
Стою около памятника и смотрю на него. Стою и смотрю.