
Из цикла «Когда я был молодым критиком». Рецензия без названия была напечатана в «Новом мире» (1989, № 5, стр. 266-267). Отмечу, что Владимир Глоцер тогда обиделся (или счел нужным сделать вид, что обиделся) на определение «популяризатор» и категорически заявил мне, что он кто угодно, но только не «популяризатор». Добавлю, что четверостишие «Когда ему выдали сахар и мыло...» я впервые услышал от Евгения Винокурова в конце 70-х на семинарских занятиях в Литинституте. Напомню также, что в 1988-89 годах размышления Лидии Гинзбург были, наверно, единственной вменяемой интерпретацией творчества Олейникова.
НИКОЛАЙ ОЛЕЙНИКОВ. Перемена фамилии. Составитель Владимир Глоцер. М. «Правда». 1988. 47 стр.
ЛИДИЯ ГИНЗБУРГ. Николай Олейников. «Юность». 1988. № 1.
В «Библиотеке "Крокодила"» вышла тоненькая книжечка Николая Макаровича Олейникова (1898-1942, дата смерти, как у всех людей его судьбы, сомнительна) – не то что первое посмертное, а вообще первое отдельное издание его взрослой поэзии. Взрослой, потому что он писал и для детей (не стихи), редактировал популярные в свое время детские журналы «Чиж», «Еж». Он примыкал к существовавшему в конце 20-х годов Объединению реального искусства (ОБЕРИУ, или ОБЭРИУ), в которое входили Заболоцкий, Введенский, Хармс и другие. Их творчество переживает ныне подлинное возрождение. Составил книгу авторитетный популяризатор обэриутского наследия Владимир Глоцер (см., например, его публикации Хармса и Введенского в «Новом мире» – № 4, 1988; № 5, 1987).
Олейников для меня притягателен и загадочен. Казалось, я знал его всегда; трудно вспомнить, когда я впервые услышал передаваемую из уст в уста эпиграмму о неблагодарном пайщике:
Когда ему выдали сахар и мыло,
Он стал домогаться селедок с крупой.
Типичная пошлость царила
В его голове небольшой, –
или когда мне впервые попала в руки машинопись знаменитого «Таракана» с программным эпиграфом из капитана Лебядкина, которого обэриуты признавали своим учителем, – «Таракан попался в стакан», эпиграф этот лукаво приписан самому Достоевскому.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни
(от вивисекторов! – А. В.) ждет…
. . . . . .
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Но наука доказала,
Что души не существует.
Что печенка, кости, сало –
Вот что душу образует.
Есть лишь только сочлененья,
А потом соединенья.
Стихи эти не укладываются в традиционные рамки сатиры и юмора. Считать же это серьезной, тем более высокой поэзией как-то неловко, непривычно. И трудность не в том, чтобы сказать, хорошие стихи или плохие, а в том, чтобы определить систему координат, в которой эти стихи живут. Многие испытывали подобное замешательство. «Вкус Анны Андреевны (Ахматовой. – А. В.) имеет пределом Мандельштама, Пастернака. Обэриуты уже вне предела, – записала Лидия Гинзбург в дневнике 1933 года. – Она думает, что Олейников – шутка, что вообще так шутят». Но это не шутка, «это настоящая тоска, и принадлежит она настоящему поэту. Но это уже не та тоска и не тот поэт, какие завещаны нам поэтической традицией», – пишет сегодня Л. Гинзбург. В ее статье в «Юности» (и в других ее работах) дается ключ к правильному пониманию Олейникова, со стихами которого ныне встречается массовый читатель; исследовательница, впрочем, несколько преувеличивает именно отрицающее начало в творчестве Олейникова, которому уже не было нужды в специальном «разрушении идолов», скажем, символизма, – это было сделано д о него, д о обэриутов. Он не то что сам не желает быть хранителем «наследственных сокровищ» (выражение Л. Гинзбург), он знает, что это ему уже не дано, и от этого тоже – его «настоящая тоска».
Олейников не ограничивался отрицанием уже «скомпрометированной» к 20-м годам символистской традиции, но и неожиданно подхватывал мотивы, рождавшиеся некогда на периферии классического символизма; это утверждение может показаться надуманным, но вот строки, написанные в 1913 году: «Съевший в науках собаку нам говорит свысока, что философии всякой ценнее слепая кишка, что благоденствие наше и ума плодотворный полет только одна простокваша нам несомненно дает. Разве же можно поверить в эту слепую кишку? Разве же можно измерить кишкою всю нашу тоску?» Нет, это не Саша Черный, не Петр Потемкин, никто из «сатириконцев» – написал эти строки один из мэтров символизма Федор Сологуб. Он не шутил, такие у него вышли серьезные стихи. Сологуб был крайне раздражен проповедью биолога И. И. Мечникова, который пропагандировал молочнокислые продукты как средство против старения и пессимизма; сам предмет раздражения требовал выхода за пределы рафинированного символистского словаря, Сологуб вышел… и тут же впал в самую настоящую «олейниковщину».
Олейников в отличие от упомянутых здесь Саши Черного и Петра Потемкина никогда не равен сам себе. Он гораздо ближе к Зощенко, который, по замечательному определению М. Чудаковой, обрел новое литературное право: говорить от себя, то есть без посредства рассказчика, но «не своим» голосом. «Это стихи, за которыми можно скрыться», – признавался поэт. Ошибочно видеть в олейниковской иронии покушение на основополагающие ценности человеческого существования. Как свидетельствует Л. Гинзбург, Олейников выражал существовавший в 20-е годы «типа з а с т е н ч и в о г о ч е л о в е к а, боявшегося возвышенной фразеологии, и официальной, и пережиточно-интеллигентской», он выражает сознание тех, кто чувствует «неадекватность больших ценностей и больших слов, не оплаченных по строгому социальному и нравственному счету». Казалось бы, такое сознание и поныне актуально, но, как мне представляется, современные подражатели и продолжатели Олейникова (скажем, остроумный Игорь Иртеньев) выражают как раз сознание б е з застенчивого человека, и в самом деле не причастного к «большим ценностям».
Наследие Олейникова не покрывается архивной пылью, оно живет, оно достойно более полного и серьезного издания. Тем более что люди, выпускавшие рецензируемый сборник, так и не поняли (за исключением В. Глоцера), с чем они имеют дело: книжечка основательно испорчена художником В. Чижиковым, который не увидел в стихах Олейникова ничего кроме хохмы и отозвался на них соответствующими иллюстрациями, убогими даже на «крокодильском» уровне, а в послесловии радуется Алексей Пьянов: это «первая поэтическая ласточка Макара Свирепого (псевдоним поэта. – А. В.), приветствующая нашу сегодняшнюю весну, сборник ершистый, веселый, молодой». Вот это и называется пошлостью. Николай Макарович Олейников, «человек трагического мироощущения и трагической участи» (определение Лидии Гинзбург), такого отношения к себе не заслужил.