
Игорь Фунт
21 июня 1910 года родился Александр Твардовский. Я как-то уже писал про него в этом блоге скетч по вампиловским реминисценциям «“На донышке” Твардовского». Но с удовольствием скажу ещё пару слов.
...После победы, уже закончив лирический реквием «Дом у дороги» и подчистив-довершив главную свою прозаическую книгу «Родина и чужбина», встреченную критикой в штыки, он избран председателем комиссии при Союзе писателей по работе с молодёжью.
Несмотря на грузный, чуть болезненный вид, в модном кремовом плаще Твардовский выглядел франтовато, даже, можно сказать, щёголем: «Смесь до́бра молодца с красной девицей», — очень точно подметил кто-то из современников.
— Ну что ж, давайте поговорим, — по-приятельски, хотя жаловал своим вниманием не каждого, немного насмешливо обращался он к посетителю. По причине ремонта приглашая пройти в конференц-зал знаменитого старинного особняка на Воровского (ныне Поварская), расположившись среди разбросанной как попало мебели, столов и стульев с перевёрнутыми кверху ножками.
Таким он и был — простым и загадочным одновременно, задумчиво покуривающим сигарету, — вплоть до звёздного часа наивысшей славы и почитания. Для одних недоступным, величественным, для других распахнутым настежь, юморным, шуткующим напропалую, невзирая на регалии и звания. ...Невзирая на прогрессирующую болезнь лёгких, ног, сосудов. С досадой отмахиваясь порой в сторону пепельницы: «Всё, что я написал, я писал с куревом. Куда же теперь бросать», — до конца дней отказываясь от больничных стационаров-«узилищ».
Смущённый неким панибратством, одномоментно напряжённый от предстоящего общения, автор-проситель показывает манускрипт.
Твардовский внимательно пробегает текст добродушным взглядом и, как бы отключившись от разговора и засмотревшись в окно с меловыми разводами, тягуче вещает:
— Да, чутьё слов... Знаете, оно здесь присутствует, молодой человек. Слова обладают плотью, и вы это видите. Молодец.
— Вот, возьмём «молоко»...
— Молоко, — со вкусом повторяет он. — Здесь есть что-то от деревенского детства, от кринки парного молока, от тёплого коровьего дыхания, которое ощущаешь на ладони. Или — хлеб. Неужели нельзя почувствовать вот сейчас же, сию минуту, как сильно пахнет хлеб мёдом, когда пшеница зреет июльской порой. Сколько жизни, сколько настоящей поэзии в одном слове!
Он рассуждал, будто диалог прерван лишь недавним вечером, а сегодня невзначай продолжен:
— Самое главное заключено в слове. В его плоти.
Выхватывает взглядом из рукописи отрывок, замолкает, читая.
Вдруг зацепка:
— «Ландшафт!» — удивлённый взгляд на визитёра. — Вы пишете «ландшафт». Хм-м... Как это похоже на «силуэт», «пируэт», «брегет» и классически-коммунально-кухонное «кошмар»... Да ведь это же тени от слов, а не слова. В нашем языке нет слов плохих или хороших, — все они годятся в дело, но есть вкус, есть навык, которые не позволяют поэту смешивать различные лексические и семантические ряды, путать их, сбивать вторжением «пришельцев» иного ряда.
Александр Трифонович ведёт речь и смотрит вполне серьёзно, по-учительски, без намёка на иронию глядя собеседнику прямо в глаза.
— «Плоть» слова — вот что важно для поэта, важно богатство смысловых и эмоциональных оттенков, способность слова как бы мгновенно вызывать в сознании запах, цвет, форму самого явления жизни. Понимаете?.. Скажем, бунинские «обломный ливень» или «листва муругая» — сколько в них выразительной силы, дающей почти физическое впечатление внезапного летнего ливня или поздней, жёсткой, хваченной морозами коричневатой листвы степных дубняков. А вы говорите «ландшафт».
В зал, по-студенчески неуверенно, протискивается ещё один молодой человек.
Твардовский жестом приглашает присоединиться к беседе и сразу, без преамбулы, переходит к разбору.
— Здравствуйте. Да, я посмотрел брошюру. Вы, значит, хотите изготовить и издать целую серию, в том числе из моих вещей.
Гость кивает.
— Всё хорошо, только мне непонятно название серии «Писатели о творчестве». Неловко, стыдновато как-то говорить: «Это — моё творчество». Вдумайтесь — творчество. Всё равно, что сказать: к нему в кабинет вошло двенадцать поэтов. Поэтов! Легче, наверное, представить — двенадцать апостолов... — Твардовский хитро́ смеётся: — Ей-богу, легче.
— А как бы вы назвали, Александр Трифонович, — спрашивает гость.
— Назовите книгу «О самом главном»...
Да, таких бесед А. Т. Твардовский провёл сонмы. Это неизбежная часть, перефразируя Хемингуэя: «айсбергового» невидимого бытия каждого сочинителя, — тем более признанного, получившего всесоюзную известность.
Ежедневная почта чрезвычайно обширна и насыщенна — сотни корреспонденций от дружеского круга и от круга «знакомых незнакомцев», как он их называл, имея давнюю привычку вступать в переписку со многими людьми.
Он был уверен: реальная действительность неполна без необходимого дополнения в виде объектов творчества, музыки, литературы, подтверждающих не навязанные извне векторы общественного развития, а составляющих именно суть, соль жизни, поток её исконной правды: плоть. Следуя в этом течении лучшим традициям русского искусства: находиться ближе к истокам, к биографии своего народа и рядовых сограждан. К тому же искренне беспокоясь о сохранении богатств русского языка, опасаясь некоего стилистически аморфного его выхолащивания, «обезжиривания»:
«...сама печать в своей ежедневной практике, к сожалению, проявляет порой беспечность относительно языка, узаконивая грубейшие нарушения его норм и правил, не говоря уже о том, что она, изо дня в день повторяя одни и те же стёршиеся невыразительные словосочетания, обходясь как бы нарочито для неё сокращённым, «портативным» словарём, до крайности обедняет, нивелирует и засоряет язык.
...Наша проза и поэзия прошли период увлечения стилизаторством, перенасыщением языка местными, областническими речениями, формалистическим словотворчеством. Это, конечно, было не добро. Но не добро и нынешняя скудность, сглаженность и обезличение языка, которые приходят как бы в порядке «очищения» его и часто при чтении оригинального произведения рождают впечатление какого-то перевода».
В то же время Твардовский, создавший не менее трети поэтического наследия в годины войны и бедствий, постоянно думал и заботился о читателе. Помимо почты и прямого через неё общения, он обращается к зрителю, слушателю лично и беспрепятственно, с книжных страниц: «...я твою живую руку как бы въявь держу в своей». Не случайно исследователи наследия А.Т. отмечают разговорно-интонационную традицию стиха Твардовского, дневниково-доверительную тональность прозы — ораторскую, сократовскую обращённость к публике, глубинно-внутреннюю предначертанность его посулов и текстов. Одухотворённых и наполненных авторской независимостью, самостоятельностью и неизменной твёрдостью и величием характера, эксплицированными в лирику.
Добавим также, для исследователей-твардовцев невосполнимой утратой явилась потеря уймы ранних, «зелёных» стихотворений А.Т., сожжённых им в пылу юношеского, непомерно критического самобичевания. Так же как пропажа записной книжки первого года войны, — весьма исторически ценной, — видимо, украденной на вокзале в ажиотажно-корреспондентской эстафете несчётных командировок.
— ...И да, — прощаясь с беспрестанными и частыми гостями-учениками, Твардовский будто что-то вспомнил, остановившись: — Не забудьте, ребята, включить в сборник тексты Бунина. Вот где плоть, слой. Влияние бунинского письма на молодых, — и не совсем молодых, но, безусловно, талантливых, подобно Василию Белову, Юрию Казакову, Виктору Лихоносову, — это влияние сейчас заметно в нашей литературной жизни. Эстетический кодекс Бунина, его художнические принципы, его чутьё родного языка, его лучшая проза и поэзия оказывают воздействие и на более широкий круг читателей, среди которых, бесспорно, имеются люди, пробующие свои силы в литературе — деле всей жизни...
По воспоминаниям друзей-литераторов В. Дементьева, А. Кондратовича, М. Рощина и др.