Голый день - Блог

Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.
  • Авторизация
    Войти Login form

Голый день

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории
  • Размер шрифта: Больше Меньше
  • Просмотров: 225
  • Подписаться на обновления поста
  • Печатать

У Ильи Вячеславовича была смешная привычка – заглядывать во встречные мусорные баки. Иногда он делал исключение, шел у своего хобби на поводу и сворачивал с пути в подворотню, откуда зеленели сгрудившиеся кубы-контейнеры или даже шоколадился целый переполненный кузов самосвала. Заложив руки за спину или с деликатной брезгливостью поднеся их, сцепленные пальцами, к груди, он смотрел на отбросы, и мускулы его профессионально изможденного лица напрягались, губы чуть разлипались, густые брови, напротив, становились мясистее, а взгляд – взгляд выражал неуверенность и досаду. Лицезрение мусора занимало не более двух минут. Илья Вячеславович тратил время также на съедение пирожка с мясом либо сосиски в тесте прямо перед витриной кафетерии или магазина, где пирожок или сосиска были куплены. Он не умел стряпать и покупал всегда только что-нибудь готовое. Он не мог есть в помещении ничего, кроме пшена, которое варил на завтрак, и его же он иногда рассыпал по карнизу для птиц. Ради того, чтобы поглотить пирожок с мясом или сосиску в тесте, Илья Вячеславович выходил на улицу, отворачивался от пешеходов к витрине и одну руку, правую – он был левшой – опускал в карман брюк или же пальто, это зависело от сезона.

Отправлять свои ничтожные церемонии Илья Вячеславович мог себе позволить лишь на пути домой с работы, а никак не наоборот. Его самого тошнило, когда кто-то опаздывал на репетицию. Его тошнило, когда зимой актер или актриса долго раздевались в гримерке, вылезая из двадцати одежей. Сам он любил ходить налегке, потому что не чувствовал ни жары, ни стужи.

«Помещение должно хорошо отапливаться – мои актеры беззащитны перед холодом!» - кричал он домоуправу, сдавшему первый из двух этажей заброшенных бань под жилище для нового театра, окрещенного как «Голый день».

«Мои актеры наги на сцене, - используя выразительные голосовые модуляции, объяснял тогда еще носивший амулет на шее, кожаные браслеты на запястьях и волосы в конском хвосте Илья Вячеславович, - Но было бы пошлостью называть нас «нудистским театром». Просто это последний шаг к полной самодостаточности, когда есть только действо, зрелище, только люди и их чувства, которые они раскрывают через жест и звук. Человек не может играть, если он несвободен. Человек не может играть, помня о том, кто он. Актер забывает свой облик и свое имя. У Шекспира нет никаких описаний внешности! А имена у него – они же сугубо условны! С тем же успехом он мог нумеровать свои персонажи. Я не рисую на телах актеров жирные цифры просто потому, что у актеров есть волосы, разные носы и глаза, по которым они различаются. Страсть не носит одежды. Мысль ходит нагишом. Красота слова, музыки, позы – всему этому противопоказана ширма. Единственная тряпка на сцене – это, нет, не занавес. Это настил, по которому мои босые актеры ступают, чтобы не занозить ноги»

Сам Илья Вячеславович, побывав некогда актером в чужих труппах, ни разу не выходил на сцену театра «Голый день», им сотворенного, и не обнажался при всем честном народе. Он не был ни эксгибиционистом, ни, кстати, вуаеристом. Порой он перебарывал отвращение к оголенному пузу или гениталиям актеров и актрис ради выпестованной идеи. Третьей его скромной слабостью после помоек и сухомятки на открытом воздухе, были подарочные альбомы с видами полей, долин, замков и прочих угодий. Илья Вячеславович заходил в книжную лавку, желательно набитую битком, долго кружил по ней и затем, слямзив дородное издание в суперобложке, находил какой-нибудь закут, где наслаждался фотографиями зимней Баварии и осеннего Прованса, итальянских Альп и словенских Татр, охотничьих домиков и крепостей, шато и коттеджей. Отдельное удовольствие ему доставляло оставить на глянцевой бумаге сальный след пальца. Поблаженствовав, Илья Вячеславович без сожаления возвращал альбом на место и быстро ускользал.

В тот день, когда он шел домой из театра, в день первой репетиции «Персов» Эсхила, на него налетела маленькая фурия, психопатка в пестром платьице, и давай лупить его хозяйственной сумкой, слава Богу, пустой. Илья Вячеславович всего-навсего покосился на нее, когда она сквернословила козьим дискантом, стоя посреди тротуара и растопырившись, будто сейчас помочится. С нее бы сталось. А эта полоумная, видно, его косой взор поняла как-то извращенно – и в бой. Она орала благим матом, бранилась недостойно для женщины и била его сумкой наотмашь, пока он пытался жевать беляш. В итоге дома Илья Вячеславович выблевал беляш и лег на тахту с мигренью. Потом он заснул, и ему снились кошки с человечьими головами. Они наводнили его кухню и глумливо мурчали. К спинам их были привешены крохотные арбалеты.

О, как его ненавидели в достопамятную пору первых аншлагов! Ему на порог подбрасывали уложенные аккуратными крендельками или колбасками кучи экскрементов, от черных, как урановая руда или каракуль до золотисто-бежевых, как спелая айва. Илья Вячеславович пробовал коллекционировать эти подношения нетерпимости, но они, увы, быстро портились, теряли форму, не помогала даже сушка. В транспорте дамы младшего пенсионного возраста вцеплялись ему в рукава со свиным визгом, переходящим в хриплое шипение, мужчины хватали за шиворот, а нередко и за загривок. У подъезда его дома дежурили группки истериков и истеричек. Бороды и платочки ревностной паствы под предводительством пастыря в гневе толпились у театра. Чуть ли не каждый день, выйдя на балкон покурить и глянув вниз, Илья Вячеславович видел транспарант с афористичным и лихим, порой ущербным по части грамматики и кособоко выведенным – или наоборот, витиевато-скорбным – проклятием. Он начал даже их записывать и извел целый ежедневник. А статьи в периодике, а бессчетные интервью, а «круглые столы» на телевидении, где ленивые, кислые критики и аналитики касались его творчества как бы принужденно и тут же будто спешили отряхнуться, словно вышли из вокзального сортира.

Самому ему было уже за сорок, когда он основал театр наготы. Молодежь сбежалась на его зов, точно на песнь пастушьего рожка, и радостно захороводила, сияя свежестью гладких тел. Илья Вячеславович начал с «Песни песней», самолично инсценированной им при участии двух студенток литинститута и одного студента хореографического училища. Успех едва не задушил их семейственный мирок сладким дурманящим газом. Затем были поставлены «Сон в летнюю ночь» и «Зимняя сказка» Шекспира. Илья Вячеславович любил фотографироваться со своими голенькими мальчишками и девчонками. На одной из фотографий они улыбчиво жались к нему на репетиции «Лоренцаччо» де Мюссе и тогда же, кстати, чтобы театр все же не считали декадентским, «Бешеных денег» Островского. Однако позже Илья Вячеславович сорвался-таки на «Цветы сливы в золотой вазе» по роману загадочного китайца 16 века, а полгода спустя, на театральном фестивале в Кракове четырежды выходил кланяться по окончании спектакля – высокий, красивый, лукавый, и виски у него разрывались от безумия тысяч бьющихся в лихорадке ладоней.

Его актеры постепенно мужали, матерели, обретали достоинство, честолюбие и вместе с этим стыд. Они покидали театр наготы, они бросали своего увядающего любовника, прекрасного кровосмесителя, их породившего и взлелеявшего на груди своей, голых сосунков. А потом, однажды июльской ночью, когда зной заставлял спящих обнажаться в своих постелях, здание театра сгорело дотла. Илья Вячеславович на какое-то туманное время запил и, месяц за месяцем, год за годом, допился до того, что научился пьянеть по желанию, обходясь без алкоголя, одной волей и фантазией. Он стал визионером. Он усилием воображения селил у себя в квартире актеров и актрис театра, оставивших его, и жил то с одним, то с другой, пока не пресыщался. Илья Вячеславович ел единожды в сутки и спал по-настоящему не более трех часов. Зато он дремал почти весь напролет, с перерывами на забавы с самим собой и на удовлетворение иных нужд организма. Он стал мяукать от отсутствия необходимости произносить слова. Мяуканье спасало его от страха забыть звучание своего голоса, отвыкнуть от него и, в конце концов, понемножку перестать узнавать себя. Илья Вячеславович больше не смотрелся в зеркало. Белье он не снимал, поскольку нагляделся на срам, и даже руки украдкой прятал от взора – бессознательно. Своего запаха он не чуял, поэтому иногда, сквозь дремоту, ему казалось, что источник вони – беспрерывно мяукающий кот, который обитает под его стулом на кухне и изредка бегает зачем-то в туалет, очевидно, чтобы вспрыгнуть на очко и спустить воду с унизительным грохотом…

Так продолжалось лет пять, а может шесть, пока об Илье Вячеславовиче не вспомнили его бывшие питомцы, ныне знаменитости, и не предложили ему воскресить «Голый день» в буквальном смысле из пепла. Его пригласили на осмотр отстроенного заново здания для театра, и когда он явился, еле вменяемый, высохший, серый, в лохмотьях, почти без зубов и даже почти без глаз, несколько актрис – прежде его любимых девочек – разрыдались навзрыд и кинулись целовать ему ноги. Илья Вячеславович привел себя в порядок по прошествии полугода и еще за полгода собрал новую, совсем сырую – только-только со школьной скамьи, труппу для поднятого с пепелища «Голого дня». О втором своем пришествии они заявили на сей раз «Укрощением строптивой», после чего Илье Вячеславовичу одна именитая газета порекомендовала выпустить прямо вдогонку «Живой труп». Илья Вячеславович не преминул из озорства и из тщеславия воплотить совет: представление «Живого трупа» прошло при заполненном лишь на четверть зале и снискало хлопки. Илья Вячеславович упрямился и продлевал свои похороны. «Голый день» никак не клонился к закату и, как прежде, бесстыже сверкал, пусть для мизерной, но благодарной публики.

Личная жизнь Ильи Вячеславовича поникла, как гнилой, разбухший от ливня цветень на жидком стебле. Первое время он спал, обхватив себя руками, чтобы создавать иллюзию чьих-то объятий. Однако весьма скоро он стал отходить ко сну в драном, замахрившимся черном пальто, издали похожим на дурно пошитый банный халат. И в полосатых носках, серо-черных.

Та сопливая психопатка, которая отколотила его, почти безразличного, возле магазина, когда он самоотверженно лакомился беляшом, вероятно, жила неподалеку. Потому что Илья Вячеславович повстречался с ней опять, там же, только теперь все вроде как бы обошлось. Он поднимался по лестнице, выходя из подземного перехода, и вместе с ним шаг за шагом поднимался оттуда же, из-под земли, его дымно-сумрачный близнец, давно почивший в бозе счастливым и обожаемым, его достославная тень. За призраком в витрине того продуктового магазина, где можно было купить за пять рублей мучное изделие с любой грустной начинкой, будь то фарш или потроха, виднелось знакомое, белое, как брюква или как сам Илья Вячеславович, однако все же от этого мира создание. Илье Вячеславовичу самому стало странно, что он узнал ее день спустя – не то, чтобы нападения психованных случались с ним регулярно, а все-таки он легко забыл какие-то глупые происшествия, потому что предпочитал вообще помнить как можно меньше. Теперь же он растерялся и застыл на ступеньке до тез пор, пока его не пихнул плечом какой-то детина. Она, за витриной, тоже заметила его, перепала с лица и выскочила наружу. Тогда Илья Вячеславович произвел несколько недостающих шагов по лестнице и на поверхности опять застыл. Психованная – так ее для себя обозначал – стояла у входа в магазин, и пара-тройка вошедших точно так же задела ее, будто бы со злости, а она, словно подыгрывая им, колебалась чересчур безвольно даже для скелета из кабинета биологии, который каждый норовит как бы ненароком толкнуть. Так оба стояли, глядя друг на друга, и Илья Вячеславович вяло двигал губами и жмурился, словно его слепило солнце. Он тронулся с места первым. Пошел в своем обычном направлении, а именно к дому, и сейчас же почувствовал ее затылком, идущую на некоторой дистанции. Поступь у нее была беспокойная, как у подлинных сумасшедших, вдобавок она шаркала, словно у нее отслаивались подошвы. Возможно, так она и было – Илья Вячеславович представил себе разбитые, пылящие шлепанцы, точно хлам пристал к ногам за время долгих странствий. Он привел ее к себе, не повторив роковую ошибку Орфея – ни разу не обернувшись. И даже когда она вошла вслед за ним в прихожую, с минуту стоял спиной, как есть, и смотрел на носки своих спортивных тапочек. Уже осень, и ему не во что переобуться по сезону. Илья Вячеславович слышал, как теплый воздух выходит из его ноздрей. Затем он услышал, как что-то прошуршало вниз по стене, и понял, что психованная, вероятнее всего, опустилась на карачки. Ему было даже любопытно удостовериться, правильно ли он угадал, но Илья Вячеславович сдержался и не взглянул на нее.

«Не буду смотреть, - прошептал он, потому что за последние годы разучился думать мыслями, с недавних пор он думал словами, - Или она уйдет, или мы поладим…»

Его не волновало, что она, если обладала таким цепким слухом, каким положено обладать в юности, могла услышать эти его рассуждения. Илья Вячеславович оперся в кухне о стол, поскольку его шатало из-за скверной погоды и общего истощения, и хмыкнул специально для нее: пусть подумает что-нибудь, а еще лучше – выскажет. Но психованная нагло молчала. Илья Вячеславович, избегая ее взглядом, пересек квартиру и закрылся в спальне, чтобы переодеться в домашнее, то бишь в похожее на негодный халат пальто цвета мазута. Он поставил на плиту чайник и сел за стол ждать, руки бережно, точно это тряпичные куклы, положив между оголенных из-под хлябей пальто колен. На какое-то время он забыл о девчонке, погрузившись телом и духом в оцепенение, из которого его выдернул свист чайника, похожий на вопль обезумевшей летучей мыши. Оцепенение Илья Вячеславовича нельзя было сравнить ни с плавучей зыбью, ни со ступором слабоумия, ни с чернотой: Илья Вячеславович просто не знал, что это такое, ибо время и он сам медленно гасли, будто их обоих аккуратно прикручивали, экономя на том, на чем незазорно экономить.

Вновь обретясь, Илья Вячеславович встал, снял чайник с плиты и поставил на освободившееся место кастрюльку, в которой намеревался сварить пшенную крупу, оживляя свои действия ритмичным сопением. Пока варилась пшенка, он пил пустой чай, при чем налил и бедняге – теперь он именовал ее так, поскольку острота сровнялась до благодушия. Она пришла и сочла эффектным постоять возле стола, понаблюдать, как он тянет чай из кружки, так двигаются горло и щеки, напоминая какой-нибудь примитивный, добротный механизм по перекачке жидкостей, который смешит только своим старомодным темпом. Сварилась пшенка, и они поели ее вместе, сидя друг напротив друга. Илья Вячеславович вспомнил, что порция была на одного едока, к тому моменту, когда было уже поздно крутить назад.

«Я хочу играть у вас. Возьмите меня в труппу», - произнесла она, выглядывая из грубой кружки непорочными, животными глазами.

Илья Вячеславович смотрел перед собой, и хотя перед ним и была она, взор его не досягал ее, обрываясь где-то на середине стола, как рельсы, которые никуда не ведут.

«Извините меня за то, что я на вас набросилась. Вы ведь поверили в то, что я не себе, правда? Это ведь и есть дикая искренность, помните? То ваше интервью… О том, что прежде всего надо преподносить, если… Вы говорили, что из ваших актеров уходит эта дикая искренность…»

«Искренняя дикость», - буркнул Илья Вячеславович сквозь кашу и смешок.

Она запнулась и стала изучать дно кружки. Он поднялся, издавая горлом и носом все звуки, которые только возможно с помощью того и другого извлечь, и плеснул ей еще кипятку. Выражение его лица не менялось последние несколько лет. Казалось, он постоянно созерцает какую-то мутную воду, и ее зрелище приносит ему облегчение.

«Вы были в нашем городе на гастролях четыре года назад. Вы давали три спектакля: «На дне», «Ромео и Джульетта» и «Замок», по Кафке. Вы сами делали инсценировку, верно?»

Илья Вячеславович затянул пояс пальто-халата до осиной талии, сел на свое место и манерно-значительным движением ювелира удалил что-то у себя из левой ноздри.

«Брат говорил, что мне семнадцать, и мы на все три ходили. По два раза. Это было… изумительно…»

Он взял плошки из-под каши и принялся полоскать под краном, прямой, как посох, царственно, красиво дыша подпертой высоко диафрагмой. Илья Вячеславович смотрел на плошки и на струю, которая от них отскакивала, вскидывая брызги.

Она съежилась на стуле, поджав под себя ноги в истрепанных шлепанцах – изображала собачью робость.

«Я мечтала… Я думала… Вы – о вас писали, что вы не признаете актерского образования…! Дайте я, дайте мне…!»

Последнее относилось на счет плошек, но Илья Вячеславович уже убирал плошки в буфет, после чего обтер руки концами махрового пояса.

«Раздевайся»

Она даже не вскочила, а выстрелила, как пионерка – руки по швам.

«Я готова сколько нужно заниматься, я все уроки…!»

«Раздевайся, - Илья Вячеславович накручивал пояс на каждый палец по очереди, склонив голову набок, - Надо посмотреть тебя голую, а то, может, ты и не подходишь…»

Она начала расстегивать пуговицы мгновенно, невозмутимо, с мужественной готовностью, точно ей скомандовали нырнуть под лед. Илья Вячеславович старался не упустить из виду ни пяди выплывающего тела, хоть ему и было скучно. Щуплая, она, не испытывая стыда под своим бесполым героизмом, заставляла стыдиться зрителя. Подтянула мышцы, выкатила грудину, и стала похожа на пацана, подражающего военным, пацана, мечтающего, чтобы его поставили на часы или на караул.

«Тщедушная больно», - буркнул Илья Вячеславович, обходя колышек ее фигуры.

Она отвела плечи так далеко назад, словно стремилась стряхнуть их, как рюкзак. Илья Вячеславович улыбнулся бесцветному пушку у нее на копчике.

«Черепашка без панциря», - произнес он, смакуя свою нежность.

Она лишь на миг уронила подбородок и тут же поддернула его обратно, точно кукловод с ширмы разбудил обмякшую марионетку.

«Значит, не подхожу?»

Илья Вячеславович отвернулся, в поле его помутневшего зрения въехал стол. Стол был чист от посуды, но на него налипли кое-где по три, по четыре разваренных крупинки пшена. Он стер их ладонью и долго рассматривал пожелтевшие русла линий, и ему подумалось, что это его маслянистая теперь, а прежде иссушенная, как у примата, ладонь глядит на него так пристально.

«Будешь спать со мной», - проговорил он и перевернул ладонь вниз, чтобы видеть ногти.

Она даже не икнула, не булькнула.

«Купи мне для начала сигареты», - прибавил он и покосился: ему стало любопытно, какая мордочка.

Мордочка не искривилась ни единой чертой.

Илья Вячеславович бросил некогда курить из экономии. Сейчас ему вдруг захотелось, но нет, не курить; забытое, в пыли провалявшееся желание, твердое, как потребность, тоскливое, как нужда. Она уже приготовилась угодить, но он легонько, как качалку, толкнул ее, и от его воздушного толчка она шлепнулась на линолеум. Илья Вячеславович быстро преклонил сначала одно колено, потом другое, затем придавил ее собой, услышав, как что-то хрустнуло. Она была такая маленькая, что он чувствовал не тело, а просто будто под ним что-то мешается, что-то острое, неуютное, точно трупик зверюшки. Ему было странно, что он до сих пор может. Она обхватила его руками за шею и стала целовать в лицо, но он отпихнул ее, смазав по челюсти, затем перевернул спиной к себе и перекинул через сидение стула, так что ладонями она встала на пол, как акробатка перед сальто.

Вечернее приключение в уплату долга конфисковало у Ильи Вячеславовича сон; в театр он явился, пошатываясь, что кое-кто списал на похмелье, а кое-кто – на нетрезвость. Илья Вячеславович на репетиции держался молодцем, но не проявлял особой ретивости. Тошнота стала очками, сквозь которые он смотрел, но стекла этих очков были кривы, и все, что они пропускали, делалось гадко, расплывалось, разъезжалось по швам, а под конец Илье Вячеславовичу вообще стало слышаться, будто душа его издает пакостное бульканье липкой лужи. Он следил за актерами и сокрушался, что выбрал пьесу Эсхила на следующий сезон и этих пащенков для игры в ней. Неплохо было бы инсценировать элевсинскую мистерию, скрестив ее с «Орфеем» Кокто, но теперь уже ничего не хотелось, кроме как доплестись поскорее до дома, не балуя себя даже ни помойкой, ни пирожком, ни богатым альбомом, чтобы дома побаловать во сто крат вкуснейшим лакомством. Но даже сладкое предвосхищение поднимало в нем тошноту, и Илья Вячеславович гнал его.

«Этот театр… такая… дребедень…», - сказал он, с трудом вылезая из кресла после того, как актерам был дан отбой.

На пути домой ему попался излюбленный бак, и он не сумел удержаться. Обычно Илья Вячеславович не разорял помойку ни на единый оброс, превыше всего ценя цельность и гармонию, но именно сегодня его рука, не спросясь у рассудка, нарушила устав. После недолгого парения она схватила подернутое гнильцой по шкурке, но еще багровое яблоко. Илья Вячеславович нес его до дома, прижимая к солнечному сплетению, как Аталанта.

Она сидела по-турецки на полу в комнате, созерцая экран телевизора, и сейчас же выключила, когда он вошел.

Илья Вячеславович на секунду застыл в дверях, глядя на нее и словно бы раздумывая, хотя ни о чем не думал.

«Скушай яблочко», - он нагнулся и протянул ей гостинец.

Она не взяла, и он поставил яблоко рядом с ее испещренной мелкими трещинками босой пяткой.

«Как сегодня было в театре?» - спросила она не сразу.

«Никак. Чтоб о театре ни слова. Ненавижу театр»

Он перетерпел желание, и в опустевшую полость влилась злоба. Не на маленькую (новая кличка) и не на театр, и не на самого себя, как ни странно, а на покой, плавно-отлогие сугробы которого лежали повсюду в квартире, такие густые и мягкие, что и шагов-то не было слышно.

Надо снова раздеть ее, и захочется, нашел решение Илья Вячеславович, сев за кухонный стол и свесив меж коленями руки.

Маленькая пошебуршилась в комнате, и вот уже он услышал клейкие прикосновения к линолеуму прелых, липких подошв – один из самых заурядных для него звуков, как нагота являлась самым заурядным, самым постылым и самым необходимым, как окно, через которое входит свет, зрелищем.

«Сколько тебе?»

«Восемнадцать»

«Полных?»

«Через два месяца. Почти…»

Илья Вячеславович пребольно уколол ее острием взгляда – за вранье, а она потупилась, впрочем, скорее равнодушно. Он же тем временем представил себе голого Лира с голой Корделией на руках, и – о, лукавое счастье! – сей же миг желание пальнуло откуда-то из глубины залпом салюта. Не дожидаясь следующего, более ощутимого салютного залпа, Илья Вячеславович выкарабкался из-за стола, волоча ноги от страсти, упал на колени и придавил большими пальцами ее выступающие кости таза, а остальными восемью – ягодицы. Ибо так уж она была тонка, а его руки загребущи.

На утро его бил озноб. Однако Илья Вячеславович приказал себе подняться, но выполнил приказ не по уставу, а лишь наполовину, иными словами, ограничился для начала позицией на четвереньках. Из четвероногого положения он перестроился в коленопреклоненное, и лишь тогда весь, сверху донизу, проникся тем, как ему невмоготу. Пшена не нашлось. Ничего другого Илья Вячеславович и не искал, ибо поиски были бы нелепы. Блуждая по квартире, как моллюск по дну глубочайшего желоба, он ткнул ногой вчерашнее яблоко, потемневшее за ночь еще на тон. Им он и позавтракал. Маленькой, таким образом, предоставлялось поголодать. Илью Вячеславовича растрогала мысль об этом: он с умильной улыбкой присел подле нее, спящей с открытым ртом, и, заведя палец ей за щеку, слегка отвел полог, чтобы полюбоваться нижним рядом клыков.

Он не достиг театра тем утром, а свернул с пути во внутренний двор жилого дома, приманенный, точно пчела влекущим, влажным от нектара жерлом цветка, нагромождением изобильных контейнеров, один из которых как раз пополнял чем-то, балансируя на одной ножке, Пьеро в колпаке. Обогащенный контейнер аж задымился. Илья Вячеславович нарушил неприкосновенное правило: сначала рабата, помойки на десерт. Но образцово вышколенный мальчуган однажды при виде пломбира под взбитыми сливками за витриной кафетерия проклинает сытный обед из супа на первое и котлеты с макаронами на второе ради вкушения чего-то более праздничного и утонченного. Так бывает, когда душа его вопиет: «Тебя ждет с каждым годом жизни все меньше удовольствий, так выкради одно сверх плана – хоть сегодня испорть себе этот сраный аппетит, пока он не испортил тебя!» Илья Вячеславович приблизился к сотам своей отрады на неподозрительное расстояние и тут же напрочь забыл, куда шел. Молодчик Пьеро при колпаке и при фартуке встряхнул напоследок пластиковое ведро, откуда выскользнула картонная коробочка, похожая на те, в каких продается мыло, повернулся к баку спиной и пропал за дверью некоего хозяйственного помещения, о чем Илья Вячеславович заключил по ее будничной неприветливости. Дверь захлопнулась за белой фигурой, и на Илью Вячеславовича уставился белый квадрат – лист бумаги, еще не замаранный, чистый, свежий, точно носовой платок или мертвая голубка, приколоченная к жести. Он любил все чистое, свежее, не замаранное. Он подошел и прочел с листа: «Ресторану требуется посудомойка». Илья Вячеславович вошел, и его сразу подкосило от пищевых запахов, переплетающихся с запахами грязной воды, алюминия, копоти, чистящих растворов и газовой плитки. Мужчины, заполонившие длинное помещение кухни, подразделялись на черных и белых, официантов и поваров. Похожие на морячков в белых пилотках дюжие парни таскали груженые или же опорожненные только что посудины. Основная белая челядь все же толкалась у плит, духовок и разделочных столов. Официанты проносились вдоль проходов с прямыми спинами, на ходу подхватывая распяленной пятерней блюдо, а то и не одно, и оглашая заказ, который кто-либо из поваров сейчас же, словно эхо, переспрашивал. Илья Вячеславович, точно Орфей в царстве теней, прошел меж этой безучастно деятельной корабельной команды и после мимолетной заминки обратился к седому, сухощавому повару в очках, наблюдавшему, как трое юнцов выкладывают пирожные с противня на зеркальное блюдо, поскольку тот показался ему шефом.

«Я хотел бы видеть администратора. Я по поводу устройства на работу…»

Повар смерил его изумленно-властным взглядом, точно монарх, которому надерзил оборванец, подтвердив, таким образом, прозорливость Ильи Вячеславовича.

«Впрочем, если администратору недосуг, да и поскольку я поступаю непосредственно к вам в подчинение…»

«Кем вы хотите, чтобы вас взяли?»

«У вас там висит объявление… Посудомойкой…»

Шеф не отводил взгляда от лица Илья Вячеславовича, пока противень без присмотра не громыхнул об пол, обратив неумех в бегство.

«Присаживайтесь», - он кивнул на табурет у стены и, не глядя подняв противень, так же не глядя кликнул кого-то соскрести пирожные с пола.

Илья Вячеславович сел на табурет и напустил на себя облако оцепенения, державшееся до тех пор, пока не явилась рыжая, средних лет женщина в миниюбке и сетчатых чулках – администратор.

«У вас есть опыт подобной работы?» - спросила она тревожно.

«Нет. Но я справлюсь»

«Где вы работали прежде?»

«В театре»

«Кем?»

«Худруком и главным постановщиком. Возьмите меня… Я справлюсь, ей Богу…»

Администратор нависла над ним, упершись руками в колени.

«Но вы… честно сказать, порядком немолоды для этой работы. Эта работа тяжелая, а у вас вид такой, будто бы со вчерашнего дня ничего не ели»

«Так оно и есть, - улыбнулся Илья Вячеславович в ответ на заботу и на прямое попадание, - Ну почти… Кроме яблока… тухлого…»

Несколько кухонных подпасков и прыщавый официант смотрели на него враждебно, словно он отбивал у них хлеб.

Илья Вячеславович вернулся домой, насытившись альбомом на шестьсот с чем-то страниц, где через рамки золотого тиснения можно было проникнуть в интерьеры самых роскошных бунгало, причем с наиболее удачного для обозрения угла. Илья Вячеславович никогда не завидовал тем, кто владеет роскошью. Никогда он не думал в таком ключе: «Везет же людям!» и не фыркал на обольстительный ракурс с шелками и красным деревом.

Маленькая взаперти облазила кухню, распотрошила буфет, холодильник и все полки-закрома в поисках пропитания, нашла деревянный домик для тараканов, и Илья Вячеславович застал сидящей за кухонным столом с ножницами и лезвием соскабливающей серо-зеленую краску. Набор акриловых красок, давно засохших, но, тем не менее, алчно ждущих реанимации от ее рук, стоял на полу на газете.

«Пусть домик будет ярко-красным», - сказала она, когда Илья Вячеславович вошел, чтобы поставить перед ней пластмассовую тару с ресторанными излишками.

Он позаботился о ней, не погнушался унизительным попрошайничеством, и мысль о том, что, загордись он, ничего бы этого не было, разжалобила его до тягучей слезы.

«Морковка? – она отодвинула свою безделицу и принялась за хозяйство, - Морковка – это здорово. Морковку можно потереть и потушить… А это что? Лук!»

Илья Вячеславович смотрел на тараканий домик и не вставлял слов. Маленькая потушила морковку с луком, нарезала кунжутный хлеб, и они поели. Затем оба еще некоторое время не поднимались из-за стола, посреди которого, точно ковчег, точно церемониальная курильница, всегда долженствующая быть в центре, пока длится трапеза, стоял деревянный ящик, распространяя смешанный запах акриловой краски, сырости и тараканьих щелей. Зазвонил телефон; маленькая вскинула вытаращенные глаза на Илью Вячеславовича, тот приложил палец к губам, затем отвел его на расстояние носа, осмотрел, словно некий новый отросток, и облизал, покончив с луком теперь уже наверняка. Она встала, сняла трубку, и Илья Вячеславович узнал о самом себе, что он со вчерашнего вечера болен, а посему вряд ли покажется в грядущие дни на репетиции. Маленькая обескуражила его своей толковостью по части лжи, но он не просил ее лгать, и он никогда не солгал бы сам, если б телефонная трубка ползком подобралась и приросла к его несчастной скуле, точно гигантская пиявка-иезуит. Илья Вячеславович зажмурился, а когда открыл глаза, уже был один. Это без причины покоробило его, так что он расстался со стулом и вышел в комнату. Колени и лоб ее стояли на полу, будто бы она молилась, только вместо молитвы от зажатой меж ладоней головы, словно зуд от улья, расходился дрожащими кругами совсем иной шепоток – беспрерывная и повторяющаяся, как орнамент, брань. Илья Вячеславович попятился, предвидя ее разъяренный бросок к нему на грудь эдакой кровожадной кошкой. Поблизости вроде бы не было опасных предметов, из тех, чем она могла бы вооружиться, чтобы напасть, выкрикивая то самое, что сейчас исступленно, изнуренно шепчет, однако зубы – остерегаться зубов на сонной артерии никогда не глупо.

Илья Вячеславович прислонил спину к пустой этажерке, и та затренькала расшатанными стеклами. Однако маленькая не спешила катапультироваться в него. Как раз наоборот: она повалилась на бок, точно издохла, и шепот понемногу иссяк. Тогда Илья Вячеславович расхрабрился подойти и недолго постоял над бедной тушкой, изучая ее и думая (если миллиметровые смещения фишек на поле рассудка, которые он сам подмечал задним числом, как успешный суррогат избавляли его от повинности думать), что теперь, когда нет больше ни страха, ни голода, ему нечего чувствовать, кроме, пожалуй, похоти, но та не шла.

Ресторан открывался в пять, но поскольку немытой посуды оставалось всегда чуточку больше, чем получалось оскоблить до конца рабочего дня, следовало приходить к половине пятого. Илья Вячеславович скоро прославился пунктуальностью, но расположения сотрудников этим не нажил. Мальчишки унижали его, подставляли подножки, обзывали старым обсоском, задротой, торчком, свистели, изысканно зажимали носы и свешивали языки на сторону, когда он нагибался над раковиной и не видел их ужимок, впрочем, некоторые записные наглецы проделывали все вышеперечисленное и в открытую. Хотя Илья Вячеславович ни разу не намекал ни единому из этого отребья на возможность утех – ему претил их явный щенячий голод, подставить под который свои седины сулило ему в скором времени начать дергать по волоску и без того поределые брови – да, да, как те старые петухи, каждая морщина которых истошно стенает, словно плохая актриса; не поймешь, пророк или кастрат, только торчит обмусоленный гребень под двухслойной корочкой крови и пудры. Илья Вячеславович видал таких трагиков. Иным утром его обескураживала мучнистая вялость собственной кожи под стеклом, точно лицо его уже давно скрашивает одиночество сервантной полки, мертвенно пылится и скорбит без повода, точь-в-точь плаксивый маскарон «ар нуво», ноющий оракул перед делегацией витязей. Мужеподобная Медуза кривилась в томлении горькой неизбывности. Неизбывности чего? Илья Вячеславович знал: рока. Критики писали о его постановках древнегреческих трагедий, что рок в них похож на очень удаленный оргазм, к которому герой или героиня пробивается с вожделением и заведомым страхом, что за ним уже ничего не будет. Илья Вячеславович знал, зачем древнегреческие герои умирали в столь непреложном, поточном порядке, как куры на птицекомбинате: они не хотели пережить финал. Потому что после финала трагедия кончается.

Она сидела на полу, окруженная, точно куст камнями, видеокассетами, ярлыки которых заявляли о том, что каждая черная коробка таит в себе по спектаклю, и насчитывалось их не менее дюжины. Однако маленькую давно отвлекли от никчемных коробок, которые нельзя было применить по назначению в виду поломки видеомагнитофона, два хищных конторских органайзера с вырезками из газет и журналов, а также клочками афиш времен «актерского периода» Ильи Вячеславовича. Тут были и цветные портреты в духе «Огонька» и пара сногсшибательных черно-белых фото на глянце с англоязычным комментарием, статьи и интервью из «Нью-Йоркер», «Уорлд Мэгэзин», «Штерн», «Фигаро», даже «Вог» и «Плэйбой». Маленькая извлекала их пинцетом за уголок, сортировала и тасовала, чтобы выстроить в тех же органайзерах наглядную хронику, о чем почему-то не заботился Илья Вячеславович, когда несколько лет назад взялся собрать разрозненную макулатуру под двумя переплетами.

Объедки в этот раз подобрались сплошь рыбные. Готовить маленькой не пришлось, да и разогревать было рискованно из-за вони, так что поужинали они рано.

«Тебе со мной весело?» - спросил Илья Вячеславович.

«Весело, очень»

«Правда весело?»

«Правда. Мне с вами хорошо»

«То-то же», - сказал Илья Вячеславович, вкладывая и долю признательности в свое лаконичное поучение.

Никто, кроме Ильи Вячеславовича не знал, что на самом-то деле он посредственность. Он родился одним из четырех братьев, причем средним, и в силу этого, а не чего-то иного, и был посредственностью – промежутком, середкой, ни рыбой, ни мясом. Старший брат, уже покойный, всю жизнь проработал оператором на телевидении. Всю жизнь, не считая первые двадцать пять из итоговых семидесяти, он висел между небом и землей, точно небольшой, ловкий медведь, готовый вскарабкаться по стволу дерева. Он не однажды снимал программы, в которых принимал участие как гость и Илья Вячеславович. Впрочем, брат не понимал его, поскольку не понимал идею «голого театра». Младший брат уже много лет находился в ссоре с Ильей Вячеславовичем из-за отказа того инсценировать его эротическую поэму «Андалузия». Единственный раз со времен первого успеха Ильи Вячеславовича младший брат звонил ему именно с просьбой инсценировать эту сфабрикованную из заимствований пошлость. Прежде, чем стать писателем, брат исследовал средства массовой коммуникации, сочинял рекламные тексты для тур-фирм и преподавал теорию лингвоконструирования, или изобретения новых языков, в университете. Он мгновенно ухватил идею «голого театра». Ему лишь было поначалу немного стыдно, что это его, а не чей-нибудь брат занялся ее воплощением. Третий брат Ильи Вячеславовича составлял вместе с ним двойню и замечательно на него походил, исключая, разве, тот факт, что глаза у него были голубые. Он работал в центре управления полетами. Илья Вячеславович сам не желал поддерживать с ним общение, поскольку уже один звук голоса брата, не говоря уже об этой газово-голубой радужной оболочке, делал так, что все естество его насквозь пронзало грубое шило вины. Некогда, возможно, лет в семь, двойняшек неравномерно наказали, Илье влетело больше, и тогда он, решив наверстать справедливость по средствам мщения, съел все таблетки брата от эпилепсии. В результате его едва успели доставить в больницу, где и было сделано промывание желудка, а у брата еще добрых пять лет не было приступов. Зато последний раз, когда двойняшки виделись, брат опустошенно поведал Илье Вячеславовичу о том, что накануне чашка, в которую он уже чуть-чуть не налил кофе, обругала его по матери.

Все их семейство, как с нынешней порядочной дистанции отчетливо видел Илья Вячеславович, было так или иначе не в себе, страдало падучей, помешательством, неврастенией, эротоманией и даже простой умственной ограниченностью, как старший брат-оператор. Мама исключительно визжала, когда ей бывало надобно высказаться. Отец срамил семью бастардами, которые вдруг являлись из всех беременных животов округи. Илье Вячеславовичу еще повезло с головой и с сердцем. Он до сих пор не спился, не заделался смехотворным петухом… И однако он нередко изводился завистью к своей равно мертвой и ныне живой родне. Его начинало буквально ломать от прозрения того, насколько все они были и есть талантливы и благородно эксцентричны, не то, что он – прихвостень, подельщик…

Однажды, года четыре назад, Илья Вячеславович увидел газетный лист с заметкой о себе и своим портретом в одном из инспектируемых им баков. Не сказать, чтобы на портрете том он выглядел образцово; Илья Вячеславович не помнил, при каких обстоятельствах фотография была сделана, а сам вид неохотно позирующей модели вполне откровенно изобличал причину этой позднейшей забывчивости. Красоты и величавости фотоизображению не добавляли и несколько узких, как молнии, светло-коричневых полос, по форме напоминающих щель и пересекающих лист наискось. Дешевая газетная бумага была скомкана в середине, как раз там, где проходили полосы, так, будто ее сжимали пригоршней и орудовали ею торопливо и раздраженно. Илья Вячеславович вспоминал этот газетный лист со всеми подробностями, сидя на кушетке подле спящей девочки, известково-белый, обнаженный, мерцающий в полутьме запотелой кожей. Прямо на него, предвзято и беспристрастно в одно и то же время, глядело большое овальное зеркало. За льдистой, лиловатой гранью его Илья Вячеславович видел свою белую наготу божественным мрамором; он был сидячей парковой скульптурой, притулившимся на постаменте Паном, только без бороды; нет, он был растерянным Орфеем, минуту или вечность назад поднявшимся из преисподней, потерявшим там свою лиру и присевшим теперь на камушек, дабы прочувствовать обе утраты. Он мог гибко поворачивать стан, он мог произносить монологи так, словно нёбо ему медленно подпаливало огнем, он мог делать свои глаза студеными, порочными и всеведущими, мог делать их же дрожащими от ужаса, точно две лужицы ртути, молитвенно невинными, материнскими, изнуренными, как у смертника – какими угодно; он был умопомрачительным актером и при этом всегда только самим собой. Да, Илья Вячеславович не умел и не желал перевоплощаться, подражать, играть, одним словом. Его уволили из труппы, когда худруку надоело, что он, придя на репетицию, не начинает тут же лицедействовать, кривляться, прикидываться кем-то, нести чепуху, а вдруг садится на край сцены и вперяет взгляд в пустую галерку. Его честили бездарностью, ледышкой, статичной фигурой из фанеры, пустотой, говорили, что у него бедный набор выразительных средств, нет темперамента. Илья Вячеславович упал на колени и выбросил, точно бумеранг, первую фразу монолога Федры. Беззвучно. Он обожал когда-то, когда обожание еще не стесняло его, смотреть фильмы с выключенным звуком, целуя мысленно актером в их беспокойные, бегающие, словно пальцы слепца по лицу его возлюбленного, губы. Однажды, в бытность актером, он прямо на сцене, перед зрительным залом, начал произносить слова роли беззвучно, и был почти сметен бурей зрительского безумия. Он раскрыл их. Обезглавил всех этих людей разом, и из распечатанных сосудов хлынула страсть, чистая, как кровь из сонной артерии. Илья Вячеславович уперся ладонями в зеркальное стекло. Нарцисс-мученик, чье тело подвергнуто бичеванию и любви вперемешку. Дева Медуза с истерзанным ртом. Звон стекла разбудил маленькую. Она кинулась Илье Вячеславовичу на спину, повалила его и, рыдая, долго душила, пока он не встал во весь рост и не стряхнул ее, как слинявшую шкуру.

Подъезд театра казался давно нежилым, и перед Ильей Вячеславовичем внезапно предстала его же мысль о том, что черный ход, ведущий в ресторанную кухню, нравится ему бесспорно больше. Он плохо понимал, зачем сюда заявился, когда изнывающая под коростой пищевой смеси посуда уже полдня проклинает его, сквернословя почище, чем та неприкасаемая чашка у бедного брата.

Сегодня ему не попалась ни одна помойка; даже те, местоположение которых он просто знал, куда-то подевались. Илья Вячеславович догадывался о том, что голоден по тому, как пустотело было в ногах и в туловище, но самого голода не ощущал. Он не мог сдвинуться ни на шаг, чтобы ракурс, в котором был выставлен перед ним, точно немного нарочитая декорация, подъезд театра, хоть малую толику изменился. Кто-то толкнул плечом его плечо, спеша в подплывший троллейбус. У подъезда стоял кто-то из молодых актеров, очевидно: высокий, сутуловатый, светлый и яркий в раструбах полярной звезды, форму которой принял взорвавшийся солнечный луч. Он ожидал. Илья Вячеславович понурился и пошаркал прочь. Собственное шарканье скоро стало досаждать ему, и он постарался ступать четче и звонче, а заодно и быстрее. Он убегал, ибо его преследовали. Молодой человек взволнованно шел за ним, сбиваясь с ритма его шагов, переходя на привычный и тут же сбиваясь, в свою очередь, с привычного на уж совсем бессистемный. Гулкие каблуки преследователя будто бы пробивали, проштопывали шепелявое похлопывание по асфальту худых подошв Ильи Вячеславовича. Илья Вячеславович чувствовал, что сердце его вот-вот зайдется хохотом, и хохот этот будет беззвучно, но от этого только отчаяннее бить его изнутри в грудь. Он завернул в переулок, срезав угол, и прошел под тремя арками подряд. Каждый двор казался ему заставленным мусорными баками, как погреб бочками. Гонитель не отставал; Илья Вячеславович, не осмысляя, куда его направляет погоня, ринулся в низкую подворотню. Кузов от мусоровоза показался ему гигантским ковшом, чашечкой цветка-колосса, сгнившей и покоричневевшей, но еще точеной. Он упал в нее, и зыбучая мусорная масса чуть продавилась под ним. Запах и головокружение, точно морская глубина, одним махом накрыли его рассудок.

Весь день маленькая провела во сне, и оклемалась лишь к вечеру. Илья Вячеславович сел под окно, опершись спиной на промозглую батарею, и поставил после себя миску с порцией риса, который принес накануне, ибо накануне в ресторане был день японской кухни. Маленькая подползла на корточках и села рядом. Она пошевелила ноздрями – уловила приставший к нему запах, но ничего не сказала. Она вообще говорила все реже, что чрезвычайно устраивало Илью Вячеславовича с одной стороны и утомляло с другой. Она зачерпнула риса из миски и жадно всыпала в рот, как всыпают горсть таблеток, когда хотят сразу покончить с проблемами. Илья Вячеславович медлил начинать есть, потому что был слишком голоден, чтобы действовать с нормальной деловитостью. Он не рассчитывал на нее, он брал порцию для себя одного. Но она спала весь день, и, наверняка, ей снилась пища, красивая, свежая, вкусная пища, купленная ею и приготовленная в четыре руки с мамой. Илья Вячеславович отодвинул миску от себя, ближе к ней. Его, как бы стегая, легонько бил озноб. Он взял миску и вложил в податливые руки маленькой.

За небрежение обязанностями мойщика посуды Илью Вячеславовича рассчитали. Гнусные мальчишки квакали смехом ему в лицо, или Илье Вячеславовичу лишь показалось, что потешаются над ним, а на самом деле они обсмеивали друг друга из-за какой-то малопристойной чепухи, как это водится у таких похотливых оболтусов. Выходя с черного хода, во внутренний двор, он споткнулся и только чудом не оказался поверженным на бетонную площадку, почти все пространство которой отведено было под мусорные контейнеры, и специально для их устойчивого стояния площадку и заливали. Тем не менее, Илья Вячеславович испытывал довольство от того, что наконец-то обзавелся суммой, достаточной, чтобы обеспечить прокорм ему и его будущей ученице. Да, Илья Вячеславович волочил слегка вывихнутую ногу к дому, упрямо уговаривая самого себя воспитать из маленькой свою ученицу, свою будущую приму, женский символ театра «Голый день», актрису-талисман, именно отсутствие каковой, как теперь верил Илья Вячеславович, и вычистило, в конечном счете, лоно этого беспорочного предприятия. Он застал маленькую стирающей его тряпье, и сейчас же приступил к тренировке. Илья Вячеславович обходился без особого метода в натаскивании актеров на роль, он воодушевлял актеров прикосновениями и чем-то неосязаемым, что походило на бесперебойный телеграф между двумя людьми. Так Илья Вячеславович овладевал актером, а уж овладев им, оставлял за собой лишь одну задачу: самому быть неистовым, и тогда актер, нисколько не думая об этом, становился неистовым так, как перчатка становится способной двигать пальцами, будучи надетой на живую руку. Илья Вячеславович не ведал пощады, выковывая актеров. В обывательской среде гуляли слухи о том, что, дескать, он избивает их. И в самом деле, Илья Вячеславович прибегал к рукоприкладству, но не в целях наказания, а в целях стимуляции той гордости, без которой появляться перед зрителями обнаженным было бы равноценно продаже своего тела с аукциона.

Маленькая стояла нагая, опустив и немного отведя на сторону подбородок, и чудесно напоминала Илье Вячеславовичу Гиацинта в тот момент, когда Аполлон уже целится, отсчитывая сладострастные подергиванья свого большого, багрового сердца. Она должна была сейчас, здесь наступить на свой разум, точно на жухлый стебель, как Офелия, с седьмой попытки, и Илья Вячеславович в седьмой раз изготовился услышать хруст этого стебля под ее пяткой. Она была выносливая, сильная – актеры «Голого дня», как и большинство актеров вообще, славны были отнюдь не выносливостью и силой, а посему Илья Вячеславович почти взъярился, когда уши маленькой попунцовели, но глаза при этом не явили ни кубика влаги. Илья Вячеславович отлупил ее наотмашь по физиономии, но и тут она не прослезилась, и выражение ее глаз как было, так и осталось оловянно-покорным.

«Плачь», - велел Илья Вячеславович.

Она хотела бы послушаться, но, похоже, внутри нее все было иссушено, безводно, как внутри выдолбленной птицами хлебной корки.

«Вчера ты ревела, да еще как, в голос», - сказал Илья Вячеславович почти язвительно.

Но что он мог предпринять против ее иссохлости? Он делал ей больно, и все понапрасну. Он унижал ее, но ей будто бы только это нужно было. Когда Илья Вячеславович внезапно прозрел, ему самому сделалось едко от мракобесия, которое он затевает. Однако он все-таки сходил на кухню за ножом для резки хлеба и вернулся в комнату, прижимая его подбородком к ключицам, чтобы не мешал закатывать рукав. Маленькая поблекла, словно лампочка разряжающегося прибора. Ее глаза и губы стали одинаково бесцветны; она глядела не изумленно и даже не испуганно, но с тем страхом, какой рождается из предопределенности, неминуемости того, что вершится. Глаза ее, не перестав быть оловянными, променяли покорность эфеба на ужас раба, только и всего…

«Завтра у тебя получится», - предрек Илья Вячеславович великодушно и уныло и пошел класть нож на место.

Он бы отмолчался, спроси его кто-либо, хотя бы он сам, всерьез ли он подставлял вену под лезвие. Ему хотелось спать, и он лег. Ступни зябли, но утеплить их было нечем. Он слепил веки перед спуском в дыру сна и услышал: театр. Веки разлепились, и, в конце концов, он уснул с открытыми глазами. Театр сидел у него на спине, как огромный присосавшийся клоп, и не сгинул даже, когда Илья Вячеславович лег плашмя на спину, надеясь раздавить его к его же клоповой матери. Илья Вячеславович так и не выспался, и тошнота – плод бессонницы и недоедания кипела наутро у него в горле, разливалась по жилам отстойной водой, которой он для быстроты и потому что его так научили споласкивал тарелки. Он немного подержался за маленькую, как за балласт, а потом с горем пополам встал, натянул на себя что поближе и поплелся к театру.

Двери служебного входа были заперты. Заперты были и двери парадного подъезда. Илья Вячеславович постоял и перед теми, и перед другими, слегка трясь лбом об их вспузырившуюся и нежно облетевшую, точно поджарка за пирожке, краску. Рано или поздно должны были отпереть, снаружи ли, изнутри – нет разницы. Откуда-то взялась кошка и стала щекотно ластиться к ногам Илья Вячеславовича. Он подергал ногой, однако кошка была упряма в своей любви. Тогда он отошел от дверей и зашагал прочь, не оборачиваясь, чтобы кошка отстала, хотя знал, что кошки, в отличие от собак, никогда не следуют за своей нежданной любовью слишком долго. Илья Вячеславович шел торопливо, обмирая через каждую секунду, не понимая с чего вдруг это и глядя себе под ноги, и остановился только на окрик. Вчерашний преследователь нагнал его, цокая каблуками и дыша, точно ангел, боровшийся с зефиром в полете. Илья Вячеславович приказал себя не оборачиваться, но не повиновался приказу.

Молодой человек лет тридцати, в очках и бардовой беретке, с довольно длинными и до смешного прямыми, точно тонкая стена из соломы, светло-русыми волосами, таращился на него, приоткрыв самый красивый рот, какой только доводилось близко лицезреть Илье Вячеславовичу.

«Ух! Я счастлив, что наконец-то нашел вас… Я бежал за вами вчера, но вы не обернулись. Понимаю, это не очень-то… Но у меня к вам дело, нешуточное дело»

Илья Вячеславович чувствовал, что ему ни в коем случае нельзя смотреть на это лицо, иначе сиропная тошнота удушит его, отравит мозг, и смотрел по обыкновению вбок, еще слыша посвистыванья сердца из глубины.

«Видите ли… К вам, должно быть, часто пристают несмышленые девчонки, чтобы вы только взяли их в ваш театр. Вот, где-то около двух недель назад… Не помните, не обращалась к вам такая маленькая… мальчикового вида девушка с круглыми такими желтовато-серыми глазами и с прыщиками на подбородке? Это моя сестра, видите ли… Вы, вероятно, отказали ей?»

Илья Вячеславович выжидающе кивнул, по-прежнему глядя мимо.

«Правильно. Вы правильно поступили: она несовершеннолетняя. Она убежала из дома… Меня послали за ней. Я знал… Я виноват… Вам не известно случайно, где она теперь может находиться?»

Илья Вячеславович вскинул на него брови исподлобья. Молодой человек не намеревался закрывать рта, пока не получит и не проглотит ответ, точно жажда уже добивала его, и исход решал единственный глоток. Илья Вячеславович молчал, глядя на носки ботинок визави и на носки своих.

«Умоляю вас, вспомните… Может быть… Впрочем... Я вот тут написал вам, по какому номеру позвонить, если вас не затруднит, если выкроете минутку… Понимаете, пропала девочка… Вы – незаурядный талант, вот что я еще хочу вам сказать. Она вами бредит буквально»

Илья Вячеславович стоял перед витриной продуктового магазина, изучая бутафорскую буханку и калач, подвешенные между внутренним и внешним стеклами. Спустя полминуты он зашел в магазин и купил слойку с ветчиной. От сытного, немного несвежего запаха, от вида непропеченного теста, которое он прежде так любил, его замутило, но он все же превозмог голодное отвращение и надкусил пирожок. Оглядевшись, Илья Вячеславович узнал спуск на станцию метро, возле которого за ним увязалась маленькая. Его ожесточенные голодом пальцы мяли пирожок, выдавливая начинку и шелуша слоеное тесто. На воздухе слойка остыла мгновенно. Илья Вячеславович жевал с некоторой надменностью, и только это жевание, целиком завладевшее им, препятствовала ему усмехаться и усмехаться. Илья Вячеславович заметил, что солнце сегодня нарядное. Он чувствовал, что вот сейчас у него все просто прекрасно. Старый театр околел, его жалко, как павшую клячу, но он создаст новый. Тот был театром с голыми актерами, а новый театр будет театром вообще без актеров. Новый театр будет театром солнечного света, и актерами в нем будут сами же зрители. Сколько теоретиков и практиков театра провозглашали единение актера и зрителя в общем пространстве, он же провозглашает ныне единение их в одном лице. Ему никто не нужен. Илья Вячеславович выудил из кармана желтый блокнотный листик с номером телефона, заткнул его в кулек из-под пирожка и швырнул засаленный кулек вниз, на ведущие под землю ступени.

Маленькая раскачивалась на стуле в кухне и, когда он вошел, не пожелала ему здравствовать, как всегда делала, а вместо этого оглядела его с каким-то недоверчивым заискиваньем. Илья Вячеславович опустошил целую полку еще раньше на две трети опустошенного книжного шкафа, вывалив на кухонный стол все работы и заметки о театре Арто, Брехта, Гротовского и Фассбиндера, задавшись целью прочесать эту тучу текстов на предмет выявления мыслей, схожих со своими. Поддерживаемая застенчивым скрипом стула тишина немного сгладила его запал, и Илья Вячеславович предался въедливым поискам, с непривычки увязая в чтении, исходя потом и промалывая в уме до состояния пыли каждую фразу. Писклявый скрип скоро оборвался.

«Я раздумала… выступать на сцене… Я вернусь домой… Вы ведь меня отпустите, да?»

Илья Вячеславович, не покидая вычитываемую страницу, пожал плечами.

«Почему бы и нет? Тебя тут ничто не держит. Иди…»

На какое-то время скрип раскачиваемого стула возобновился, чтобы стихнуть, как умершая мышь. Затем босые ступни и чуть густившееся тепло начали удаляться. Илья Вячеславович на миг увидел в книге вместо текста перламутровое пятно – зрение его уже начинало бунтовать против некстати учиненного марафона. Он вдруг закашлялся и непроизвольно сплюнул на страницу несколько капель чего-то, напоминающего кисель. Дверь отворилась, и дверь бамкнула, снова придя в сопряжение с проемом.

Столько было бы с ней хлопот из-за возраста: законно, незаконно… А теперь она сама отваливалась, как корка на рубце, которая знает, когда нужно ей отвалиться, и отваливается, когда нужно. Глаза Ильи Вячеславовича взбесились и принялись кусать задние стенки углублений, в которых сидели. Пришлось отдалить их от страницы и понежить под веками, чтобы жжение, колики и калейдоскоп постепенно отступили…

Рот сам собой разомкнулся, как придавленный башмаком пластиковый стаканчик. Грузный покой наполнил руки и ноги. Тело баюкалось. Сквозь спутанную, точечную тьму желтел свет близкого сна. По-детски.

Илья Вячеславович открыл глаза и увидел ее, голую, с ногами на стуле. Зажмурился и открыл снова: нету. Есть. Сидит. Накренила макушку.

«Я люблю тебя», - сказал он.

Она сидела с ногами на стуле и смотрела на него приветливо. Он зажмурился опять, открыл глаза – ее не было. Зажмурился, открыл: вот она тут.

«Я люблю тебя», - повторил он и решил не закрывать глаза так долго, как только получится.

Он сидел не шевелясь и глядел на нее в упор. Она поглядывала в ответ украдкой, застенчиво и силилась показать, что вот-вот улыбнется. Ее губы приторно поджимались, вздрагивали, дергались как бы помимо ее воли то туда, то сюда, и Илья Вячеславович ждал, что вот сейчас она, наконец, улыбнется, однако улыбка все застревала, не доходила, будто слабый сигнал. Улыбка все рожалась, и губы не могли разродиться.

Илья Вячеславович крепился долго, и все-таки закрыл глаза. Разлепил веки он, по-видимому, много спустя: стул стоял уже без нее. Теперь можно было со спокойной совестью уснуть – она больше не появится на этом стуле. Илья Вячеславович успел перед тем, как рухнуть с оглушительной высоты в забытье, погадать немного, где она вновь возникнет, куда вернется к его пробуждению. Он пойдет в комнату, обнаружит ее на тахте и перекатит – одной рукой – со спины на живот. Нет, он выждет с полминуты. Он выждет с полчаса. Пока она проснется и взглянет на него так покорно и преданно…

Сентябрь – октябрь, 2005

 

 

 

Комментарии

No post has been created yet.