Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.
  • Авторизация
    Войти Login form


О повести Константина Воробьева

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории
  • Размер шрифта: Больше Меньше
  • Просмотров: 4098
  • Подписаться на обновления поста
  • Печатать

Из цикла "Когда я был молодым критиком". Рецензия на повесть Константина Дмитриевича Воробьева (1919 - 1975) была напечатана в "Новом мире" ( 1989, № 3, стр. 245 - 249). На мой сегодняшний вкус рецензия чрезмерно политизированная, какая-то неприятно "перестроечная". Но что было, то было.

 

РАЗОРЕНИЕ

Константин Воробьев.   Друг мой Момич. Повести. М. «Современник». 1988. 636 стр. 

 

     «Не прошло и пяти лет со времени его смерти, как имя К. Воробьева сделалось в литературе   с и м в о л о м   ч е с т и   (разрядка здесь и далее моя. – А. В.)», – писал Игорь Золотусский в статье 1981 года «Очная ставка с памятью». В мемуарной книге «Зрячий посох» Виктор Астафьев, с яростью и горечью рассказывая о судьбе Воробьева, ядовито замечает по поводу нынешних безмерных восторгов в адрес писателя: при жизни бы, при жизни!.. 1 Константин Дмитриевич Воробьев (1919-1975) имеет стойкую репутацию отличного «военного» прозаика; «Крик» и «Убиты под Москвой» – это уже хрестоматийные страницы военной прозы, но он прозаик и деревенский, и не менее замечательный. Деревенская тема представлена у Воробьева целым рядом взаимосвязанных и вовсе не периферийных в его творчестве повестей и рассказов, рисующих историю русской деревни от трагедии гражданской войны («Сказание о моем ровеснике») до разлада современной писателю колхозной жизни («Почем в Ракитном радости»). Самая же главная деревенская книга Воробьева – «Друг мой Момич» – дала название рецензируемому сборнику; в этот объемистый том (Воробьева теперь много издают) вошли также автобиографическая, совсем недавно очнувшаяся из небытия повесть о немецком концлагере «Это мы, господи!..», незавершенное произведение «…И всему роду твоему», дополненное в сборнике набросками, проясняющими авторский замысел, и другие повести, хорошо известные по прежним изданиям, не буду на них останавливаться.

     И повесть «Друг мой Момич» (1965) отчасти знакома читателю – примерно три четверти ее объема печатались под названием «Тетка Егориха» (этот вариант датирован 1966 годом), но разночтения, о которых я еще скажу, столь существенны, пропущенные ранее фрагменты столь принципиальны в контексте всего творчества Константина Воробьева, что «Момич» читается как  н о в о е  произведение. Время действия в «Момиче» – 1928-1930 годы; когда начинается дружба («перекрут») мальчика-сироты (он же – рассказчик) с богатым мужиком Максимом Мотякиным по прозвищу М`омич, героям соответственно десять и пятьдесят лет. Момич и его хозяйство производят на мальчика впечатление чего-то богатырски-былинного. «По проулку к реке большой-большой мужик ведет в поводу жеребца… Жеребец черный, как сажа, и сам мужик тоже черный – борода, непокрытая голова, глаза. Белые у него только рубаха и зубы». Под стать Момичу и его хозяйство, составляющее с ним одно неразрывное целое: «Выходившие на огород ворота, сколоченные из толстых сосновых плах, висели на приземистой круглой верее, тоже чем-то напоминавшей Момича. Сразу же за ними меня обдавало прохладой чистых закут и оторопью, – тут опять все походило на хозяина: черный кобелина на длинной привязи, черный молчаливый петух, презрительно глядевший круглыми желтыми глазами, бурдастый черный бык-двухлеток, приветно укладывавший голову на варок при подходе Момича. Меня пугала величина вил – об двенадцати рожках и с такой ручкой, что она годилась бы на оглоблю, удивляла строгость и подобранность всего двора – тут не было того вольного запустения и той первородной гущины калачника и крапивы, к которым я привык у себя». У себя – значит на бедном дворе, где мальчик живет вместе с дядей придурковатым ленивым мужиком по кличке Царь, и его женой – теткой Егорихой. Собственно, и подоплека дружбы мальчика с вдовцом Момичем (у него есть дочь Настя) проста – Момич и Егориха любят друг друга. Их любви посвящены самые светлые и, как ни странно прозвучит (для нечитавших), «музыкальные» страницы книги. «Момич» не просто написан рукой мастера, он без преувеличения принадлежит к наиболее художественным созданиям деревенской прозы вообще; и особое обаяние придает повести сильно выраженное, как ни в одной другой книге Воробьева,  м у з ы к а л ь н о е  начало его динамичного реалистического письма. Музыка эта начинает звучать с первых фраз, неумолимо увлекая читателя к трагической развязке повести.

     Все ситуации, все повороты сюжета (главные я отмечу чуть позже) психологически убедительно выявляют в Момиче черты именно  н о р м а л ь н о г о  человека. Даже хозяйство его выглядит нормой, не в статистическом смысле, а как выражение идеального «лада». Напротив, его недруги и разорители несут в себе черты выморочности (не забудем, что для ребенка-рассказчика зло и уродство неразделимы). Сгорела Момичева клуня (помещение для снопов); как можно догадаться, поджег ее Царь, ревнующий свою жену к соседу, но еще более ревнующий к чужому достатку. Писатель не случайно отмечает «просветленно-радостный взгляд» Царя после пожара.  С в е т   в глазах – от чужого разора. Глупа и некрасива учительница, присланная из города, но она тут пришлая, а вот Серега Быков по кличке Зюзя, сын побирушки, ставший председателем сельсовета, вполне свой. Зюзя – вовсе не «идейный» разоритель, а обыкновенный мародер, дорвавшийся до власти. Когда он приходит с комиссией в дом Егорихи выяснять, почему она не вступает в колхоз, мальчик сразу узнает на нем кожанку, сапоги и полосатый шарф Настиного жениха, раскулаченного Романа Арсенина. «Не привык пока, видно, к богатой одеже», – простодушно истолковывает мальчик Зюзину неловкость.

     К о л л е к т и в и з а ц и я   к а к   р а з о р е н и е,  голод в деревне, «кулаки» как рухнувшая опора крестьянского мира, коллективизаторы как грабители – всего это описано у Воробьева до «Канунов» Белова, до «Мужиков и баб» Можаева, до «Касьяна Остудного» Ивана Акулова, до тендряковской «Пары гнедых»… И описано без стыдливых умолчаний, без реверансов перед неколебимыми тогда социологическими схемами. У Воробьева односельчан раскулачивают конокрады! Некогда, еще до «перелома», знаменитый «профессионал» Сибилёк и «любитель» Зюзя пытались увести у Момича его жеребца, но тот поймал их, связал, привез в деревню – что ему, богатырю, эти двое. Конокрадов же (в одну ночь, случалось, пускавших по миру целую крестьянскую семью) положено было «убивать обществом», но мальчик вступается за Зюзю, и Момич в последний момент останавливает убийство. Парень же только затаивает злобу: я отомщу! За что? За то, что Момич не дал украсть у себя коня? И вот сцена поистине символическая: те же   к о н о к р а д ы   на законных основаниях от имени советской власти выводят из конюшни Момичева коня2, Сибилёк держал его не за узду, а за ноздри «двумя пальцами, и жеребец стоял   п о н у р о   и   с м и р н о».  А что же Момич? Он   с т о и т   н а   к о л е н я х    и сгребает, как поначалу кажется мальчику, руками снег. Момич «сказал недоуменно и неверяще:

      Живые…

     В снегу копошились и елозили пчелы…». Коллективизаторы разломали (зимой) ульи, чтобы увезти мед, тянут в сани ковер, швейную машинку… Мальчику кажется, что его взрослый друг сейчас подымется и разнесет в пух и прах своих врагов, но Момич «заморенно оперся на мое (мальчика! – А. В.) плечо, и мы пошли…». Рухнул мир, опорой которого был Момич и который ему самому давал опору, ощущение смысла жизни и работы, гордости за свое дело. Разорен, по существу, целый    м и р о п о р я д о к,   и сила оставляет бывшего хозяина Мотякина.

     На глазах у мальчика закрывают местную церковь, отрекается от бога дрогнувший перед насилием священник – сцена, одна из сильнейших в повести, раскрывающая пропасть между представителями власти и безмолвствующим народом (один Момич подает голос за попа, и то когда на собрании гаснет свет). Камышинская церковь существовала как бы отдельно от «оглядно-ручного мира, в котором я жил с теткой и Момичем. В нем все было понятно, и я знал, что и откуда к нам пришло: Момичеву клуню (после поджога. – А. В.) мы поставили вдвоем – я и он. Все хаты, сараи, плетни и ветряки тоже построили люди… Тут все было нужным и мне близким, а в церкви этот мой мир почему-то тускнел и уменьшался, а большим и недоступно-ярким делалась только она сама. Я не решался подумать, что ее тоже построили люди…». Мальчик еще не догадывается, что есть связь между разорением непонятного ему мира церкви и разорением его «оглядно-ручного» мира, но в ответ на приглашение Митяры Певнева (того прислали заведовать избой-читальней) ломать иконостас мальчик, повинуясь верному нравственному инстинкту, убегает от него; потом из обломков иконостаса он подберет «шары» и «боженят», а тетка украсит ими бедную избу, но ненадолго – и над их домом нависла тень все того же тотального (как бы сверхличного) насилия.

     Вместо креста на церкви водрузили «большой и веселый» флаг, но к этому времени бабы, одни, без мужиков, развели по домам из общей конюшни лошадей, разнесли сено и потребовали от Митяры и Андрияна поставить сброшенный ими крест на место («…а   т е   н е   з н а л и   к а к   –   с в е р з и т ь   л е г ч е»). Примчался на лошади милиционер Голуб (тот, что издевался над священником), налетел на баб, и одна только Егориха не побежала, а вскинула руки к конской морде, как бы останавливая налетающую беду. Голуб «выстрелил из нагана незвонко и хрупко, будто сломал сухую ракитовую хворостину», оборвав ее жизнь. Опасности для Голуба не было никакой, но он изначально (может быть, еще с гражданской войны) настроен на насилие – это его «норма». И еще: он внутренне неспокоен, нет ощущения прочности (нравственной прочности) своего положения, он ждет от жизни подвоха, удара, возмездия. И скорее всего Голуб сам попал бы в сталинскую мясорубку, обойди его в 1930-м пуля Момича.

    В усеченном варианте повести Момич случайно (или не случайно) встречает Голуба на дороге: «Наверное, они ни о ч ем не говорили, и Момич молчком связал Голуба, а потом воссадил на седло и отпустил. Голуб так и появился у Лугани – связанный… Нет, Момич не взял ни нагана, ни сабли (кого успокаивает писатель? – А. В.), – их потом нашли в Кобыльем логу милиционеры из Лугани. Сабля была поломана на две части, а наган совсем на кусочки…» Вскоре Момича забирают – навсегда. В полном, ныне опубликованном варианте Момич, увезенный после раскулачивания вместе с дочерью Настей (она погибнет), через некоторое время возвращается один, но с винтовкой; на глазах мальчика он   у б и в а е т   Голуба («Пускай теперь знает!» – комментирует Саня). Водной из недавних статей доктор экономических наук Г. И. Шмелев первым решился   п е ч а т н о   заметить, что так называемый кулацкий террор был слабой и запоздалой попыткой крестьянской самообороны или, добавлю, местью за разорение, но у Воробьева в повести 1965 года об этом уже, в сущности, говорится. Вдумаемся: главный, безусловно положительный герой, притом «кулак», убивает милиционера (можно сказать, исполняющего свои обязанности), и этот поступок не только не вызывает у читателя нравственного протеста, но, напротив, ощущается как пусть частичное и временное, но восстановление попранной справедливости (есть правда на земле…).

    После убийства Голуба рассказчик Саня и Момич уходят из родных мест в разные стороны – иной автор поставил бы тут окончательную точку, но у Воробьева идет еще эпилог, в котором картина разоренной коллективизаторами деревни, голода, бегства Сани и Момича   с р а з у   переходит в бегство молодого лейтенанта, того же Александра, с остатками разбитого отряда из-под Белостока на Минск3. В избушке лесника рассказчик внезапно натыкается на Момича, давно живущего здесь под чужой фамилией.

    « Все носишь обиду?

     Надо б, да не на кого, – повернулся он ко мне. –   К а б ы   о н о   н е   н а   н а ш и х   д р о ж ж а х   т о   т е с т о   в з о ш л о!   И т ь   н е   г е р м а н е ц   ж е   с   т у р к о й   г р е б   н а с?

    Я заплакал внезапно и несуразно…

     Ну во-от! Ты чего это?

     А ты не знаешь, да? Не знаешь? – спросил я его обо всем сразу – о тетке Егорихе, о нем самом, о Кашаре (место, где убили Голуба. – А. В.), о моем вчерашнем болоте, о Минске…» И продолжим: об отступающей армии, о разоренной земле… Они прощаются, и Александр с бойцами уходит на соединение со своими.

    Собственно, повесть на этом (внутренне) кончается, но есть и еще один абзац: возвращаясь по тем же местам с наступающими на запад войсками, Александр пытается найти Момича и узнает, что его повесили немцы за связь с партизанами. Концовка эта представляется излишней не потому, что Момич по логике своего характера не мог сделать подобного выбора – как раз мог; но для нас (читателей) герой уже и так хорош, мы и так на его стороне. Может быть, автор надеялся сделать своего «сомнительного» героя более приемлемым для «инстанций» (повести он этим тогда не спас), но есть и иное (так сказать, генетическое) объяснение последнего абзаца. Сравним повесть с более ранним рассказом «Ермак», тоже написанным от лица мальчика, но на этот раз его взрослый друг и кумир – председатель сельсовета Никифор Хомутов: «…три дня (в 1930-м. – А. В.) я почти не ночевал дома, свозя добро раскулаченных в сельский кооператив. С этим делом я справлялся легко и радостно, – в моей жизни мало было развлечений, захватывающих дух, разве только качели!» Мальчик участвует в раскулачивании бывшего шахтера Ермакова, по сюжету чуть ли не своего отца. Во время войны его, молодого лейтенанта (!) забрасывают к партизанам, и он узнает в командире отряда Ермака, а в комиссаре – Никифора Хомутова. Они, бывшие разоритель и разоренный, друг в друге души не чают. Рассказчик понять это не в состоянии и получает от своего кумира раскатистое «дур-рак!». Кончается рассказ гибелью Ермака в бою с фашистами.

    Как молодой лейтенант – сквозной герой военной прозы Воробьева, так и мальчик – сквозной герой его деревенской прозы (деление, понятно, условное). Подоснова военных и деревенских страниц Воробьева явно автобиографична, можно долго перечислять переходящие из произведения в произведение ситуации и характеры. Писатель все время ходит около одних и тех же жизненных коллизий, поворачивая их то так, то эдак, двигаясь ко все большей внутренней свободе, писательской честности – до последней ясности (как в «Момиче»)4, как бы не в силах вырваться из поля притяжения чего-то очень личного и болезненного в своей судьбе.

    Это личное у Воробьева совпадает с самыми существенными и трагическими поворотами в жизни народа.

 Сколько было высказано упреков «несознательным» советским гражданам, не только не оберегающим казенное добро, – тут не только результат экономического «отчуждения». Может ли вообще народ уважать собственности государства, которое не уважало никакой иной собственности, кроме своей, государственной, и в этом неуважении было на протяжении всей своей истории весьма последовательным: от национализаций, разверсток, коллективизаций, огосударствления колхозов – до массы повседневных «мелочей». Кстати, в прошлом году «Комсомольская правда» отметила семидесятилетие введения продовольственной диктатуры (май 1918-го) – ну, чем бы, вы думали? –   о д о й   разверстке и «военному коммунизму»! «Этот декрет до сих пор ставят под сомнение! – возмущается Е. Лосото. – Хлеб нужно было взять!» Вот при «военном коммунизме» хлеба не хватало, но было равенство, а теперь, деланно удивляется журналистка, у нас хлеб есть, а справедливости нет как нет. Она надеется дожить до того времени, «когда из глубин народной памяти поднимется и заработает (?) простая идея равенства перед хлебом насущным», странным образом забывая, что разверстка и «военный коммунизм» рухнули под гром кронштадтских пушек, под гул крестьянских расправ над продотрядовцами и уполномоченными, Е. Лосото умалчивает о том,   ч т о   эти люди делали с крестьянством (не говоря уж о том, что человек, защищающий плоды своего труда, свою, страшно сказать, собственность, и тот, кто пришел их отнять силой оружия, изначально нравственно не равны).

    Философия уравнительного перераспределения есть всегда философия разорения, подобного тому, как в повести Воробьева коллективизаторы ломают зимой ульи: таким способом мед можно взять только единожды – другого меда здесь уже не будет. Принуждения страна хлебнула с лихвой, может быть, попробуем иначе, тем более что изобретать ничего не нужно. Характерно (и даже забавно), что наиболее «радикальные» умы и группы, наиболее критически относящиеся к сложившейся у нас политико-экономической системе, те, кого зачастую упрекают в «нигилизме» (по отношению к «принципам», которыми кое-то не может поступиться), опираются как раз на самые устоявшиеся, исторически проверенные ценности (скажем, парламентарный плюрализм, рынок и собственность, традиционная мораль и церковь…); они не выдумывают, а черпают из общечеловеческого опыт, и в этом их коренное отличие от русских нигилистов прошлого века или молодежного нигилизма европейско-американской «контркультуры» 60-х годов.

    Воспользуюсь уже вошедшим в литературно-общественный язык образом платоновского котлована: неизвестно, суждено ли нам вообще из него выбраться, но ясно, что выкарабкаться из котлована, стоя на голове, заведомо невозможно, надо сначала встать на ноги или хотя бы попытаться это сделать.

1 На страницах «Нового мира» о К. Воробьеве писали И. Дедков, Ю. Бондарев, О. Михайлов, Л. Лавлинский, В. Камянов; первые трое – при жизни писателя. Вообще же одну из лучших работ о Воробьеве, принадлежащую перу И. Дедкова, см. в сборнике его статей «Возвращение к себе» (1978).

2 В «Тетке Егорихе» сцены раскулачивания нет. Чтобы объяснить, как явный «кулак» Момич избежал раскулачивания, автор в «Тетке Егорихе» перенес время действия на два года назад – в 1926-1928 годы (в «Момиче», напомню, – 1928-1930-й). Можно долго перечислять, чего   н е т   в «Тетке Егорихе» по сравнению с полным текстом, но даже этот изуродованный вариант Игорь Золотусский в статье 1981 года поставил рядом с прозой Андрея Платонова о русской деревне 20-30-х годов. Оценка очень высокая. Что же говорить о «Момиче»!

3 Как результат благословенной полугласности воспринимаются сегодня утверждения, что без трагедии 1929 года, возможно, не было бы и трагедии 1941-го, а у Воробьева это фактически изображено в 1965! 

4 Особенно эта «ясность» разительная в сравнении с ранней повестью «Одним дыханием» (1948), в которой суровые картины послевоенной литовской деревни, известные писателю не понаслышке, осмыслены точно в границах «ортодоксальной» схемы «классовой борьбы» в Прибалтике.

 
Привязка к тегам Старая критика

Комментарии

Встертимся в раю
Когда я еще был литературным критиком, то напечатал (в № 9 "Нового мира" за 1993 год) совсем короткую рецензию; мне кажется, что ее небезынтересно перечитать и сегодня. Вячеслав Сухнев. Встретимся в ...
О драме и комедиях Николая Эрдмана
Некоторое время назад мне довелось участвовать в передаче Игоря Волгина "Игра в бисер". Говорили о "Самоубийце" Николая Эрдмана. В связи с этим мне захотелось найти и вывесить тут текст моей очен...
Атмосферное, 1991
В те баснословные докомпьютерные времена я много где печатался как критик. Даже некоторое время вел колонку в "Литературной газете". В отделе литературы тогда работал Игорь Золотусский. Вот одна из мо...
"На золотом крыльце сидели..."
Продолжаю инвентаризацию своих статей докомпьютерной эпохи. Вот из журнала "Дружба народов" (1988, № 7, стр. 256-258).                       &n...
Виталий Семин: Сопротивление
И снова продолжаю инвентаризацию своих статей и рецензий докомпьютерной эпохи.  Теперь - Виталий Семин (1927-1978), автор великих книг "Нагрудный знак OST" и "Плотина" (точнее, это одна книга). ...
Палиевский / Виноградов (1988)
Когда-то и я был литературным критиком, да. Вот в этой рецензии ("Октябрь", 1988, № 5, стр. 204-206) мне, нынешнему, любопытна именно интонация – такая снисходительно-покровительственна...
«Но жизнь...» (о книге Юрия Казакова)
Разбирая домашний архивный хлам, неожиданно наткнулся на свой машинописный текст о Казакове, вероятно 1987 (?) года. (Поскольку на машинке нельзя делать курсив, я тогда обильно использовал разрядку.) ...
Опыты занимательной футуро(эсхато)логии (1989)
Когда я был литературным критиком, то среди всякого прочего напечатал в «Новом мире» (1989, № 11) рецензию на три журнальные публикации Станислава Лема. Со странным чувством перечитываю этот текст. Ин...
Опыты занимательной футуро(эсхато)логии. II (1990)
Когда я был литературным критиком, то среди всякого прочего напечатал в «Новом мире» (1989, № 11) рецензию на три журнальные публикации Станислава Лема под названием «Опыты занимательной футуро(э...
О стихах Сергея Шервинского
Из цикла "Когда я был молодым и наглым критиком". Короткая рецензия на книгу С. Шервинского была напечатана в "Новом мире" (1985, № 2, стр. 267-268).   С. ШЕРВИНСКИЙ. Стихи разных лет. М. ...
фартук с логотипом