Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.

Брейгель и Толстой - колесо добра и зла

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории
Брейгель и Толстой - колесо добра и зла

Читая книгу Павла Басинского «Лев против Льва» о сложных отношениях между Львом Толстым и его сыном Львом Львовичем, пришел к одной занятной мысли.  

Итак: сын до 20 лет поддерживал отца и верил в его учение, а потом рассорился с ним, разуверился в идеях Толстого, и всю дальнейшую жизнь поносил и идеи, и отца. 

Вообще, я всегда, - в отличие от многих, - подходил к религиозному и проповедническому периоду Толстого (с 1881 года) с симпатией. Философия Толстого мне очень нравилась, и я считал (да и считаю) ее серьезной. 

Очень импонировала также честность, бескомпромиссность и решимость жить согласно принципам. Даже и замашки на пророка (пусть и с неким кокетством – «ну, что вы, перестаньте меня хвалить, ну что же вы меня хвалите; ах, какой я плохой») мне его нравились. 

Но тут, читая, я озадачился.  

Басинский приводит много документальных свидетельств – писем, воспоминаний, записанных разговоров сторонников и противников учения Толстого, членов его семьи, ну и, разумеется, собственные дневники писателя. Во всей этой истории противостояния Толстого с сыном для меня – не то, чтобы всплыла темная сторона Толстого, - но я в какой-то момент, как мне кажется, очень ясно и пронзительно почувствовал, что с Толстым случилось около 1881 года. То, что я почувствовал, охладило мои прежние восторги. 

Всем известно, как Толстой разворошил своим «переломом» собственное семейное гнездо, сделал всех родных и близких несчастными неврастениками.

Это само по себе удивительно. Старец же, по собственному уверению, исходящему из граммофона в музее в Хамовниках, учил делать «добро»… А тут какое добро.

Вот, что писал сын писателя, Лев Львович, посетивший после «перелома» Ясную Поляну (сам он тогда учился в Москве): 

«Все врознь. Беда страшная. Каждый забывает о других и предается эгоизму. Таня больна от нас. Маша себя обманывает и считает несчастной, как Таня… Мама воспитывает мальчиков. Андрюша занимается онанизмом. Миша близится к тому же. О, трагическое положение семьи, от тебя, великий старец, говорящий истину и переставший жить…» 

Это, кстати, интересно, что эгоизм и онанизм рядом. Запомним и насчет «переставший жить». 

Толстой пишет в дневнике о сыновьях: 

«Возвращаюсь домой, уже темно, окно горит. В окне - двое бородатых мужиков играют в вист. Мои сыновья».  

Чувствуете любовь? 

А вот сын Лев Львович о сестре Маше в роли рождественской ряженой: 

«… сестра Маша в штанах, обтянутая с тонкими ногами, христианка, вегетарианка и т.д. и просто глупа, как пробка». 

А вот Софья Андреевна о дочери Маше же на том же празднике: 

«Она обтянула себе панталонами совсем зад, - оделась мальчиком – и стыда ни капли. Чуждое, глупое и бестолковое создание». 

Лев Толстой о старшем сыне Сергее: 

«Туп, тот же кастрированный ум, что у матери». 

Софья Андреевна о себе и муже: 

«Как я все ненавижу: и себя, и свою жизнь, и мое так называемое счастье» 

Толстой о жене: «Бедная, как она ненавидит меня…» 

Это не тенденциозно надерганные фразы, так жила и чувствовала эта семья долгие годы после толстовского «перелома» и до самой его смерти.   

А где же был «Бог есть любовь»? 

Может быть, Бог был честность? Толстой всех в семье приучил к этой своей «беспощадной честности». Но все, начав писать честно, стали вдруг писать друг о друге гадости. Как же так? Честность, это же хорошо?.. 

Или другой простой вопрос.  

Если Толстой учил добру, почему же он не мог полюбить детей такими, какими они были? Бородатыми, бестолковыми, развратными и неумными?  Жену с ее заботой о семье и хозяйстве? 

Толстого после 1881 года очень тянуло доказать миру, что он пророк, - гордыня, в которой неоднократно обвиняли его духовники и старцы, горела в нем тем самым огнем, о котором говорил когда-то на первой проповеди на поляне в джунглях еще его любимый Будда. 

Гордыня была в нем с рождения. 

Вот воспоминания о Толстом Назарьева, однокашника по Казанскому Университету: 

«В первый раз в жизни встретился юноша, преисполненный такой странной и непонятной для меня важности и преувеличенного довольства собою… Изредка и только на лекциях по истории… сталкивался я с графом, примкнувшим, невзирая на свою неуклюжесть и застенчивость, к небольшому кружку так называемых аристократов. Он едва отвечал на мои поклоны, точно хотел показать, что и здесь мы далеко не равны, так как он приехал на рысаке, а я пришел пешком». 

Самый любимый человек Толстого во второй половине жизни, «духовный брат» – почитатель и соратник Чертков, аристократ до мозга костей, стоящий в табеле о рангах высшего света выше самого графа по знатности. То есть, почему-то самый близкий соратник (при всем мужицком спиритуализме Толстого) не мудрый мужик из деревни. 

Софье Андреевне Толстой сурово запрещал брать для детей кормилицу (в соответствии с его принципами, это была бессовестная эксплуатация). Софья Андреевна, кусая от боли губы, кормила детей треснувшими сосками. А жене Черткова Толстой сам лично бегал в деревню искать кормилицу из крепостных, – и нашел! 

Да, гордыня в нем всегда была, кокетливая, любящая сама на себя любоваться (нарциссизм в нем отмечает и Басинский, говоря, что в Толстом он проявлялся в бесконечном самобичевании). 

Жгучее это честолюбие было врожденным качеством, как цвет глаз. Толстому-то самому, может быть, казалось, что он во второй половине жизни победил гордыню, а она просто видоизменилась в нем. Он был гениальный, проницательнейший писатель, но, лишь только все это признали, ему этого стало мало. 

Во что логично превратить, развить в себе гениального, серьезного писателя, чтобы подняться еще на ступеньку выше в оценке людей? Я проницательно пишу, но это значит, я проницательный человек, зачем же своим даром просто развлекать? Я про… 

Пророк. 

В пророка перевоплотиться был естественный следующий шаг, - так сказать, очевидная product line extension. И вот, у Толстого «перелом». 

Но потерпите, я пишу этот не для того, чтобы констатировать эту отчасти очевидную, отчасти пошловатую мысль.  В ней, конечно, есть и правда, но не вся. То, что я подумал, о другом.  

Итак, в Толстом как бы родился «пророк» и начал учить. Толстой, естественно, должен был быть лучший во всем – и в данном случае гордыня толкала его стать лучшим в добре. Если отречься – так от всего, продать дом, раздать деньги, отдать права на книги, поселиться в лачуге и жить своим крестьянским трудом. Пахать землю. 

Жена и дети графа не поняли юмора. 

А вернее, я думаю, как и многие, нутром почувствовали: что-то тут не то, что-то есть не нормальное в этих новых убеждениях, не вполне здоровое, хоть и слова правильные. Вообще, в среде писателей, друзей и знакомых Толстого, в начале его «духовного перелома» ходило упорное мнение, что он сошел с ума. 

Но тут ведь, взялся за гуж… Пророкам положено уходить в пещеру, пустыню, в скит на худой конец. Толстой и мечтал уйти из «не понявшей» его семьи, - несколько раз пытался, но всякий раз с полдороги, как замерзал и начинал хотеть есть, возвращался. Только совсем на старости лет устроил побег, вылившийся в печальный бродячий цирк.   

Все, даже те, кто любил и любят его, чувствовали - и до сих пор чувствуют - в пророческом его статусе что-то «не то». Словно было в его убеждениях какое-то заблуждение (от слова заблудиться), - словно он и сам не до конца верил в то, что говорил (кто-то это сказал о нем, то ли Горький, то ли Чехов).  

После его (на мой взгляд, весьма неудачной с идейной точки зрения) «Крейцеровой Сонаты» девушки стали массово оставаться девственницами, а некоторые юноши себя кастрировали. 

Один такой кастрированный из Сербии пошел с паломничеством в Ясную Поляну и был там немало удивлен, увидев за обедом у Толстого прислуживающего лакея в белых перчатках. Возможно, серб о чем-то в ту минуту пожалел. 

«Крейцерова Соната» вызвала лавину откликов, комментариев, самых разных, но одинаково бурных. Толстой в своей работе абсолютно неуклюже, как слон в посудной лавке, - причем слепой слон, находящийся к тому же в приступе тестестеронной ярости, - препарировал вопросы сексуальности. 

В скобках замечу, что любой художник, взявшийся раз и навсегда решить вопрос человеческой сексуальности, похож на решившего искоренить в себе порок и для этого дергающего себя со всей силы за хвост черта – и больно самому, и глупо выглядит со стороны. Недавние примеры - совершенно позорный фильм Фон Триера «Нимфоманка», или столь же нелепый балабановский «Про уродов и людей». 

Сексуальность человека – праоснова, определяющий фундамент «я», выстроенное на нем «я» описать и исследовать сексуальность не может, как следствие не может одновременно стать причиной собственной причины. Это все равно, что, глядя в микроскоп, пытаться понять, как устроен микроскоп. 

Один из очень известных (негативных) отзывов о «Крейцеровой Сонате» дал в свое время  французский критик Мельхиор де Вогюэ. Он писал, что Толстой в своей повести дошел до «крайности анализа (analyse creusante), убившего всякую жизнь личную и литературную».   

Это очень точно сказано – в своем запале Толстой убил жизнь. Разорил собственное семейное гнездо. Сделался несчастным сам, сделал несчастными других. 

Да и последователей-толстовцев он порой крепко озадачивал своим «добром». Так одного горячего своего сторонника, у которого умерла четырехлетняя дочь, упрекнул в письме, что тот грустит – и писал ему, что нет никакой разницы дочь, или прочее человечество – любить, дескать, еще и после смерти вашей дочери много кого осталось, а вы, батенька, эгоист. Последователь после письма Толстого долго и тяжело болел нервной болезнью. 

Пророк, проповедовавший селибат, при этом был женат и имел дюжину детей. 

Но закончим с вступлением. Перейдем же, наконец, к основному. 

Дело не в гордыне Толстого. И даже не в том, что он не тянул на пророка – это тоже не главное. Мысль меня посетившая вот в чем: в человеке – назовем это так: «индивидуальное» и «социальное» - противоречат друг другу. 

Постоянная необходимость быть «социальным» утомляет людей. Каждый из участников социального взаимодействия стремится время от времени выйти из социума и стать «самим собой», то есть асоциальным, странным, чеканутым, глупцом, развратником, дебоширом, человеком без вкуса и стиля, диванным картофелем, расслабленным и «естественным». (Это, кстати, часто хорошо показывал в старых своих фильмах Михалков, это же «индивидуальное я» смутно почувствовал в человеке, хотя не понял его, Руссо со своим «благородным дикарем»; это же Обломов у Гончарова против социального Штольца).

Расслабленность ведет к духовной и физической энтропии (и в письме Льва Львовича пусть случайно, но весьма символично это упоминание онанизма рядом с эгоизмом в разобщенной семье), начинается мучение, у человека появляется желание собраться, напрячься, оформить окружающую среду, - для этого ему опять надо стать «социальным».  

Самое интересное, что «индивидуальное я» у всех людей одинаково. Люди отличаются друг от друга лишь своим «социальным я». 

Наедине с собой, вне социума, мы все чувствуем одно и то же, думаем одинаково. Проза Толстого гениальна тем, что описывает именно это универсальное, одинаковое для всех людей поле «индивидуального я», - так, как его не смог описать никто ни до, ни после него. 

В «социальном я» коренится гордыня. «Социальному я» нужны статус символы в виде рысаков, бриллиантов, личных островов и Бентли. «Социальное я» стремится подмять других людей под себя. «Социальное я» наполнено страхом. 

«Индивидуальное я» не имеет страха, - оно не бесстрашно, просто в его измерении страха нет в принципе. «Индивидуальное я» любит всех людей, потому что они точно такие же. 

«Индивидуальное я» часто принимают за душу. 

Показателен в этом смысле спор Толстого с сыном Львом: отец говорил, что душа есть часть единого универсального Бога и возвращается к Богу, а сын – что душа после смерти сохраняет черты индивидуальности. Сын говорил о «социальном я», отец (как и в своей художественной прозе) об «индивидуальном я». 

«Социальное я» при этом строит, формирует, созидает. «Индивидуальное я», наоборот, разрушает, ведет к энтропии. 

Вернемся, к тому что я сказал об «индивидуальном я»: «человека тянет стать самим собой, то есть антисоциальным, странным, чеканутым, глупцом, развратником, дебоширом, человеком без вкуса и стиля, диванным картофелем…» 

У всех есть внутри не вяжущееся с социумом существо, к которому ему периодически хочется вернуться. Это существо тянет человека уединиться, побыть с природой, пофилософствовать, тянет к созерцательности, к всеобщему объединению с другими на основе своей похожести, но одновременно и к разврату тоже, к насилию, к разрушению всего, что стоит на пути расслабления, и к саморазрушению в конечном итоге. «Индивидуальное я» - есть свобода, есть стремление к свободе. Апофеоз этого стремления к свободе – смерть. 

Отсюда, кстати, и анархизм с его свободой и смертью. Отсюда в «Крейцеровой сонате» идея о том, что всем надо исправиться и умереть в Боге праведниками, и детей больше не плодить. Пусть человечество вымрет. 

Отсюда же страстное желание Толстого во второй половине жизни пострадать, сделаться мучеником, умереть красиво (но его, так никто и не тронул, - и он продолжил мучить себя сам). 

Забота человека всю жизнь – попытка примирить свое «индивидуальное я» с «социальным я». Выразить свое универсальное, единое для всего человечества, свободолюбивое «я» на законных основаниях как «я социальное». 

Стать самим собой. Стать честным. Жить согласно принципам. Перестать бояться. Перестать соревноваться. Перестать копить богатства. Всех возлюбить. Стать самим любимым всеми. Расслабиться до предела. Разложиться. Умереть. 

Mission impossible.  

У «индивидуального я» и «социального я» - совершенно различные модусы. 

«Индивидуальное я» по определению не может стать «социальным я», ибо цели его лежат в противоположном «социальному я» направлении. Если «индивидуальному я» удастся подменить собой «социальное я», оно начнет делать с социумом то же, что в обычных условиях делает с человеком, – разрушать социум, толкать его к энтропии. 

Вы мне скажете: есть столько успешных, и при том хороших, благих людей на свете. Разве они движимы только эти вашим «социальным я»? Гордыней и жаждой власти? 

Да, «социальное я» в человеке часто может казаться со стороны искренним, честным и бескорыстным, а именно когда оно: 

А) формирует свою жизненную повестку, используя любовь каждого человека к своему внутреннему универсальному «индивидуальному я», формирует повестку своего возвышения, используя (в том числе) рельсы добрых дел, помогая всем людям универсально. Но это не искреннее стремление к благу, это род манипуляции с все той же целью «социального я» удовлетворить гордыню 

Б)  оказывается умелым художником, и сможет выдать себя в глазах социума за «индивидуальное я». Умелая мимикрия под «индивидуальное я» «социального я» очень важна 

Люди, которые умеют облачить свое социальное, эгоистическое «я», в одежды универсальных ценностей человечества, великие художники! 

Так что же это, успешные добрые люди обманывают нас? Делают добро, но делают это от честолюбия и стремления возвыситься, получить власть, славу и статус символы? 

Я вас расстрою: ответ на этот вопрос, скорее всего, положительный. 

Но вот же что интересно. 

«Индивидуальное я» - универсальное начало в человеке, очень гуманистическое (потому что идет от сути человека), очень объединяющее людей своей универсальностью, говорящее: мы все равны, мы едины, мы братья и сестры, возлюбимте друг друга за нашу общность и умремте вместе на миру (отсюда, соборность), - творит на практике зло, разрушая человека изнутри; разрушая и социум, если выходит наружу, толкает мир к энтропии. (не путать с духовностью, тщательно конструируемой в себе с эгоистическими целями "социальным я"). 

И если «индивидуальное я» прорывается, как у Толстого, наружу и попытается заменить собой «социальное я», то зла в мире прибавляется. 

А «социальное я», - злое, соревновательное, честолюбивое, властолюбивое – на деле часто творит добро, формируя жизненную повестку вокруг общего практического блага, оформляет реальность, уводит мир от энтропии. 

И вот, Цезарь построил имперский Рим, а Наполеон заложил основы государственного устройства современной Франции. А Столыпин, которого Толстой ненавидел за «галстуки» и «разрушение основ», чуть было не спас Россию, за десяток лет вывел экономику в небывалый, устрашающий рост. 

А благой старец Толстой разрушил семью, сделал несчастными детей, жену и объективно приближал своим духовным радикализмом разрушение всего того, что ему было самому мило. 

 «Я» человека работает, как сердечная мышца, - расслабление-напряжение. «Индивидуальное я» - «Социальное я». Смерть- жизнь.   

Блага и зла в чистом виде нет. Есть сложное и наполненное смыслами танго жизни и смерти в человеке. И удивительное заключается в том, что привычное нам благое содержит в себе ростки разложения и энтропии, а привычное дурное – ростки жизни.  

На приведенной к этой статье картине Брейгеля «Битва Масленницы и Поста» добро и зло составляют единый круг (круг городской площади). Справа - чинные богобоязненные люди, слева – распоясавшийся и вышедший за рамки приличий карнавал. Переход одного в другое очень плавен и неясен. Колесо все время вращается. То, что нам важно анализировать в литературных произведениях (и в жизнях людей), это не постоянную смену положений точек колеса, а то, куда колесо везет нас.