Пример

Prev Next
.
.

 

«Новый мир» № 12, 2016 завершает публикацию очерка Андрея Краснящих «Мандельштам и другие. Писатели в Харькове». 

Начало: «Новый мир» № 10, 2016.

Продолжение «Новый мир» № 11, 2016.

На сайте публикуется фрагмент из публикации «Новый мир» № 12, 2016 - об Александре Введенском.

 

Андрей Краснящих

Мандельштам и другие. Писатели в Харькове

Введенский

В Харькове Александр Введенский (1904 – 1941) появился в конце лета 1936 года — он и Сергей Михалков, молодые детские поэты, приехали сюда по издательским делам. Молодые, но уже довольно известные: Введенский в детской литературе с 1928 года, у него более двух десятков книжек , в 1936-м вышло четвёртое издание самой известной ― «Кто?», ― и сборник сказок братьев Гримм в его пересказах; Михалков ― он младше Введенского на девять лет ― в прошлом году прославился своим «Дядей Стёпой» , и в 1936-м у него вышло две книги.

В харьковском отделении Союза писателей Введенский познакомился с Галиной Борисовной Викторовой (1913 – 1985), работавшей техническим секретарём кабинета молодого автора, и эта встреча определила их дальнейшую судьбу. Введенский уговорил Викторову поехать с ним на Кавказ (Михаил Мейлах, первый исследователь и публикатор Введенского, говорит, что Викторова «убегает из дому» с Введенским ), а по возвращении они стали жить вместе ― поселившись не в Ленинграде у Введенского, а в Харькове у Викторовой , ― и коренной петербуржец Введенский стал харьковчанином . Он усыновил полуторагодовалого сына Викторовой Бориса, а в октябре 1937-го у них родился сын Пётр, и 22 ноября того же года гражданский брак был оформлен официально в ЗАГСе.

Итак: «В Харькове Введенского называли Сашей (в Ленинграде Шурой)» ., — пишет в своей мемуарной книге (с подзаголовком «Для младших школьников» — что определяет её характер повествования: при всей мемуарности несколько игровой, трагедийно-игровой, и вообще это отличная проза) пасынок Введенского Борис Викторов. Введенский-харьковчанин, по воспоминаниям, не похож на Введенского-ленинградца: второй (харьковчанин) — домосед, весь в семье, вёл замкнутый образ жизни, а первый был, как пишут, «гулякой», ловеласом (брак с Викторовой у него третий ), карточным игроком (это то, что осталось и в Харькове, где узкий круг знакомых ― преимущественно друзей жены ― включал для Введенского и нескольких партнёров по преферансу), богемой и выпивохой.

С литературной точки зрения харьковский период для Введенского чрезвычайно плодотворный, и пожалуй что тоже «болдинско-харьковская осень» ― за эти пять лет им написаны лучшие вещи: «Потец» (1936 – 1937), «Некоторое количество разговоров» (1936 – 1937), «Ёлка у Ивановых» (1938), «Элегия» (1940), «Где. Когда» (1941) и др. , — а также два — детский и взрослый — варианта пьесы «Концерт-варьете» для кукольного театра Сергея Образцова, лёгшие в основу знаменитого «Необыкновенного концерта».

Но с материальной ― нет. Введенский много пишет детского, публикующегося в детских журналах и выходящего отдельными книжками, «‹…› зарабатывает на жизнь сочинением клоунских цирковых реприз, куплетов, миниатюр ‹…›» , «‹…› работает с местным кукольным театром» ― но денег всё равно катастрофически не хватает. Сохранились письма Введенского из Харькова в московский Детиздат: «‹…› дошёл до совершенно безвыходного положения. Для того, чтобы я мог жить — мне надо работать, а для того, чтобы работать — мне надо жить. Сейчас же я, кажется, не могу ни жить, ни работать. Я имею семью (жену и двух детей), и т‹ак› к‹ак› моим единственным источником заработка является заработок литературный, а его в 38 г. почти не было (в плане не стояло ни одной моей книжки), то я вынужден был всё продать с себя, и сейчас мне не в чем выйти на улицу, и семья моя и я голодаем. ‹…› Изд‹ательст›во ― не Литфонд. И я не инвалид. Я не обращаюсь к Изд‹ательст›ву с просьбой о пособии, но я думаю, что Изд‹ательст›во, если оно считает меня писателем, могло бы найти сейчас способ, дать мне возможность жить и работать», «‹…› я писал ‹…›, и это соответствует действительности, что я всё с себя продал, что моя семья голодает, и что мне с наступлением холодов будет не в чем выйти на улицу. ‹…› Мне для того, чтобы как-то выскочить из того положения, в котором я сейчас нахожусь, нужно немедленно 1.500–2000 р. Поймите, что у меня нет никакого выхода, и никакой возможности жить так дальше» .

Вряд ли причиной бедственного материального положения Введенского была, как пишут биографы, оторванность от столиц и жизнь в провинции, предоставляющей для литературного заработка гораздо меньше возможностей. Даниил Хармс, живя в Ленинграде и также содержа семью, жену, на гонорары от детских книжек, в том же 1938 году записывает в дневнике: «Наши дела стали ещё хуже. Не знаю, что мы будем сегодня есть. А уж дальше что будем есть ― совсем не знаю. Мы голодаем» , ― и эта фраза ― «Мы голодаем» ― повторяется в его дневниках и письмах не раз. Из его письма 1936 года Борису Житкову ― и тоже по поводу Детиздата: «О себе могу только сказать, что мои материальные дела хуже чем когда либо. Сентябрь прожил исключительно на продажу да и то с таким расчётом, что два дня с едой, а один голодный ‹…›. Если вы бываете в Детиздате, и если Вам не трудно, то узнайте, почему я не получил денег ‹…›» . Запись в дневнике, 1937 год: «Пришло время ещё более ужасное для меня. В Детиздате придрались к каким-то моим стихам и начали меня травить. Меня прекратили печатать. Мне не выплачивают деньги, мотивируя какими-то случайными задержками. Я чувствую, что там происходит что-то тайное, злое. Нам нечего есть. Мы страшно голодаем. Я знаю, что мне пришёл конец. Сейчас иду в Детиздат, чтобы получить отказ в деньгах» .

К слову, единственное из сохранившихся писем Хармса Введенскому в Харьков — тоже о деньгах. Но вот как об этом один обэриут пишет другому: «Дорогой Александр Иванович, я слышал, что ты копишь деньги и скопил уже тридцать пять тысяч. К чему? Зачем копить деньги? Почему не поделиться тем, что ты имеешь, с теми, которые не имеют даже совершенно лишней пары брюк? Ведь, что такое деньги? Я изучал этот вопрос. У меня есть фотографии самых ходовых денежных знаков: в рубль, в три, в четыре и даже в пять рублей достоинством. Я слыхал о денежных знаках, которые содержут в себе разом до 30-ти рублей! Но копить их, зачем? Ведь я не коллекционер. Я всегда презирал коллекционеров, которые собирают марки, пёрышки, пуговки, луковки и т. д. Это глупые, тупые и суеверные люди. Я знаю, например, что так называемые “нумизматы”, это те, которые копят деньги, имеют суеверный обычай класть их, как бы ты думал куда? Не в стол, не в шкатулку а... на книжки! Как тебе это нравится? А ведь можно взять деньги, пойти с ними в магазин и обменять, ну скажем, на суп (это такая пища), или на соус кефаль (это тоже вроде хлеба). Нет, Александр Иванович, ты почти такой же нетупой человек как и я, а копишь деньги и не меняешь их на разные другие вещи. Прости, дорогой Александр Иванович, но это не умно! Ты просто поглупел, живя в этой провинции. Ведь должно быть не с кем даже поговорить. Посылаю тебе свой портрет, чтобы ты мог хотя бы видеть перед собой умное, развитое, интеллигентное и прекрасное лицо» .

Причина такого материального положения обоих обэриутов, думается, прежде всего в немеркантильном складе ума, высокой непрактичности, которую встречаем и у Сковороды и у Хлебникова. И даже эпоха ― тоталитарный режим ― по сравнению с этим как фактор уже идёт фоном. Кстати об эпохе: живя в своём творчестве и творчеством, Хармс и Введенский не противостояли активно политической системе, и у того, и у другого немало конформистских детских стихов о Ленине, пионерии и т. п., писавшихся потому, что такие темы тогда были востребованы в детской поэзии. И ещё потому, что Введенскому и Хармсу — беспартийным — как никому другому нужно было постоянно подтверждать свою лояльность: в конце 1931 года их и других обэриутов уже арестовывали и судили по статье о контрреволюционной деятельности. Введенскому инкриминировалось, что он «‹…› будучи монархистом по убеждению и являясь членом руководящего ядра антисоветской группы литераторов, сочинял и протаскивал в детскую литературу политически враждебные идеи и установки, культивировал и распространял поэтическую форму “зауми” как способ зашифровки антисоветской агитации ‹…›» ― т. е. в своих мало кому понятных стихах сообщал врагам СССР за границу какие-то страшно секретные сведения о стране Советов . После трёх месяцев в тюрьме Введенского отпустили, лишив на три года права проживания в Ленинграде и ещё пятнадцати крупных городах, и он жил в Курске, Вологде, Борисоглебске, пока ему в начале 1933-го не разрешили вернуться на местожительство.

Есть у Введенского даже стих о Сталине — «Слово вождя» («Вождь говорил, а мы внимали / Словам и мудрым и простым. / Он говорил ― великий Сталин, / И мы все были вместе с ним» и т. д.), написанный в начале войны как политагитка, правда, не по своей инициативе, а по настойчивой просьбе украинской детской поэтессы и в то время секретаря парторганизации Харьковского отделения Союза писателей Натальи Забилы, с которой Введенский в Харькове дружил семьями . А вот стихов о Харькове у Введенского нет. Введенского «недетского» (хотя «детский», «недетский»… и «взрослые» стихи Введенского — детские: так — абсурдно, следуя только ритму, мелодии — «пишут стихи», т. е. соединяют друг с другом слова и фразы, далёкие понятия, разнородное в одно, поэтически настроенные дети, для которых смысл получающегося неважен, а цель — просто поиграть и поиграться; детское ля-ля-ля здесь соседствует построчно с тяжёлым александрийским стихом, что заучивают в школе и что застревает в голове — как «классика», на которую следует равняться) интересовали только абстрактные категории ― «время, смерть, Бог» и инструмент их познания ― абсурд. А Харьков для него был категорией слишком конкретной.

Но и конкретные вещи дают отголосок, во всяком случае в литературе их искать не воспрещено. И что мешает нам, допустим, предположить, что написанная примерно в 1938-м «Ёлка у Ивановых» — это отголосок, шум, если хотите, той первой в Советском Союзе новогодней — реабилитированной рождественской — ёлки, которую поставили не в Москве и не в Ленинграде, а в Харькове — на новый 1936-й год в только что открытом, и тоже первом в стране, Дворце пионеров и октябрят. Грандиозный, массовый, и для детей и для взрослых праздник — вот и в «Ёлке у Ивановых» он такой, помните же: «Нина Серова — восьмилетняя девочка», «Варя Петрова — семнадцатилетняя девочка», «Володя Комаров — двадцатипятилетний мальчик», «Соня Острова — тридцатидвухлетняя девочка», «Миша Пестров — семидесятишестилетний мальчик», «Дуня Шустрова — восьмидесятидвухлетняя девочка» (а умный годовалый мальчик Петя Перов, ПП, — это тот самый Павел Постышев, второй секретарь ЦК КП(б) Украины, а перед тем — первый секретарь Харьковского обкома, который и Дворец пионеров в Харькове открыл, и рождественскую ёлку модифицировал в новогоднюю). И помните, ёлка у Ивановых — это праздник смерти, все в конце умирают; а до этого — суд (фарс, конечно)? Ну да, 38-й год.

Итак, Харьков. «В 1938 г. Введенский жаловался Т. Липавской (первая жена Введенского, а потом жена его друга-обэриута Леонида Липавского ― А. К.), что лишён какого бы то ни было круга общения в Харькове, где единственным его другом был художник Д. Н. Шавыкин ‹…›. Семья жила в одноэтажном и довольно странном доме на Совнаркомовской улице ― в центре его была большая тёмная, без окон, зала, когда-то, очевидно, освещавшаяся сверху через увенчивающий дом пирамидальный стеклянный купол . Введенский был необычайно привязан к сыну, ― колыбельная, которую он ему пел каждый вечер, попала в сохранившийся у его вдовы отрывок ...вдоль берега шумного моря шёл солдат Аз Буки Веди… По необычной для провинции петербургской привычке в течение всех пяти лет жизни в Харькове он продолжал оставаться со всеми на “вы” и не выносил матерщины . В театр Введенский не выезжал никогда , никогда не выступал на собраниях в Союзе писателей, а о литературе и стихах не говорил ни с кем и за его пределами. Кроме Шавыкина никто в Харькове его поэзии не знал, читал он мало, писал только ночью» . Насчёт «никакого круга общения» — ну, может, так нужно было написать, пожаловаться бывшей жене, или имелось в виду — «обэриутского» круга, не было единомышленников. Потому что: «Среди домов, в которых Введенский постоянно бывал в Харькове, был гостеприимный дом известной на Украине писательницы Натальи Львовны Забилы и её мужа, художника Дмитрия Николаевича Шавыкина, давних верных друзей Г. Викторовой, а впоследствии и Александра Ивановича. В их большой четырёхкомнатной квартире на четвёртом этаже писательского дома “Слово” на Барачной улице бывало много людей, с которыми, не сказать дружил, но общался Введенский» . Среди них ― украинские писатели Владимир Владко, Кость Гордиенко, Оксана Иваненко, Леонид Юхвид, Игорь Муратов, русский писатель Александр Хазин . «Сам Введенский никому в Харькове, наверное, своих вещей не показывал. Однако Галина Борисовна после его гибели, после войны, носила читать его рукописи этим и другим людям, это достоверно. Но те, кроме сочувствующих взглядов и вежливых слов, ничего интересного не выказывали. Тем более тех слов, которые рядом с именем Введенского употребляют сейчас . Никто их них “за серьёзное” произведения Введенского не принимал, ― так, причуды…» .

И ещё один харьковский дом, где бывали в гостях Викторова и Введенский, находится по улице Мироносицкой (тогда ― Дзержинского), 76: там в квартире № 1 жила подруга Викторовой Эвника Зеленская.

Что же касается дома и быта самого поэта, то: «У нас были две большие проходные комнаты с большими окнами и высокими потолками. Во второй комнате, окнами выходящими на улицу, спали мама, Саша (пасынок называл Введенского по имени ― А. К.) и Петька, там же Александр Иванович работал. В первой комнате, окнами выходящими во двор, где стоял большой стол, за которым мы все вместе обедали, спали бабушка, младший мамин брат (студент) и я» . «Саша работает, слышны его шаги, работая он всегда вышагивает, дверь в его комнату закрыта» . В Харькове Введенский не сидел безвылазно, выезжал в Москву по издательским делам, ― и в Ленинград к друзьям, с сыном и женой. Лето проводил с семьёй в доме отдыха писателей в Лещиновке (Полтавская область, Кобелякский район) на реке Ворскла.

С началом войны ― Харьков готовился к обороне ― Введенский был назначен командиром отряда ополченцев, работал в агитационной сфере ― писал антифашистские стихи для выпускавшихся под руководством Забилы плакатов «Агитокна». 19 сентября, когда линия фронта приблизилась к Харькову, началась эвакуация населения. Введенскому тоже выдали направления на эвакуацию ― от облисполкома и Союза писателей ― на пять человек, всю семью (он, жена, тёща, двое детей), в Алма-Ату. Однако за два или три дня до этого была сформирована группа из десяти писателей, куда включили и Введенского, остающихся работать при обкоме в агитсекторе (в газетах и пр.) и которые планировалось эвакуировать из города в последний момент. Викторова была больна: после несчастного случая и сотрясения мозга у неё развилась эпилепсия, ― Введенский переживал и не хотел отправлять жену и детей в дальнюю поездку одних. Утром 20 сентября, так ещё и не решив окончательно, ехать всем вместе или ему оставаться, он получил в Союзе писателей от обкомовского работника посадочные талоны в эшелон, который отправлялся в полдень, и к двенадцати часам был с семьёй и вещами на вокзале. По дороге было решено, что все едут, а Введенский остаётся работать, но на вокзале он снова передумал и ― поезд всё не подавали ― поехал в город за паспортом, сданным на прописку, и получить гонорар в издательстве «Мистецтво».

Когда Введенский в шесть вечера вернулся на вокзал, то еле смог протиснуться в свой вагон, но к семье не пробрался: проход был забит вещами, в спешке по ошибке на этот вагон выдали двойное количество посадочных талонов. Давка, жара, духота ― многие возмущались и хотели выйти; пошёл слух, что через три дня будет новый эшелон. Викторова боялась, что с ней случится припадок, и попросила знакомых писателей ― Шовкопляса и Трублаини ― передать мужу, что она с детьми и матерью слезает. Введенский вышел, вещи выбросили из окна (кое-что из багажа так и осталось в поезде), детей передали по рукам, «‹…› дамам пришлось вылезти через окно уборной» . Несмотря на общее недовольство и разговоры об ещё одном эшелоне, кроме семьи Введенского, вагон никто больше не покинул.

«Но дальше никакой эвакуации уже не было. Через несколько дней за Введенским пришли военные, сказавшие, что они по эвакуационным делам, и, не застав его, приказали быть назавтра дома» . Введенского арестовали 27 сентября. «На рассвете, все ещё спали, ― постучали. Мы вскочили. Вошли двое высоких в штатском. Вели себя спокойно, не агрессивно, даже доброжелательно. ‹…›

Впечатление было такое, что их ждали, казалось, к их приходу были готовы. Все были внешне спокойны ‹…›. Ни во время обыска, ни при прощании не было слёз, стояла тишина, все были сосредоточенны, никто не разговаривал. ‹…› обыск сопровождался вываливанием на пол из ящиков шкафа множества бумаг ― разных писем и Сашиных рукописей. Чтó они забрали, неизвестно. ‹…› Эти люди закончили обыск, ни слова не говоря, вопросительно посмотрели на Сашу. Мы выстроились в первой комнате возле двери. ‹…› Саша начал быстро холодно всех целовать. ‹…› И они вышли. Мы все бросились во вторую комнату к окну: трое, спокойно не спеша, шли в сторону НКВД, до него рукой подать, метров сто» .

То, что Введенский не эвакуировался, т. е. намеревался «остаться в гор. Харькове в случае занятия его войсками противника», и составило главную суть обвинения. А донёс на него знакомый, некий Михаил Дворчик, директор художественного фонда, которому бухгалтер этой организации якобы ещё месяц назад рассказывала, что Введенский говорил ей, когда придут немцы, ему опасаться нечего, потому что он дворянин и его не тронут, и советовал ей достать соответствующие документы и никуда не уезжать. На допросах Введенский этот разговор отрицал, говорил, что оставаться под немцами у него намерений не было, и более того ― нельзя, потому что антифашистские стихи на агитплакатах подписаны его фамилией; и что когда он снялся с поезда, директор «Мистецтва» гарантировала ему, если он будет работать у них, эвакуироваться вместе с издательством. Но эти и другие доводы в расчёт следствием приняты не были, и 13 октября Введенскому предъявили обвинение о «‹…› том, что он проводил антисоветские разговоры, в которых заявлял о якобы хорошем отношении немцев с населением на занятых ими территориях, отказался совместно с семьёй эвакуироваться из Харькова, а также предлагал это сделать другим лицам» .

Вскорости после этого (немцы приближались к Харькову, город будет сдан 24 октября) заключённых этапируют в глубокий тыл. Введенскому удалось сбросить по дороге письмо, которое кто-то нашёл и принёс по адресу ― семье: «Милые, дорогие, любимые / Сегодня нас уводят из города / Люблю всех и крепко целую. Надеюсь, / что всё будет хорошо и мы / скоро увидимся. / Целую всех крепко, крепко / А особенно Галочку и Петень- / ку. Не забывайте меня / Саша» .

«Из людей, ехавших вместе с Введенским, двое вернулись после войны, но один очень скоро застрелился, а другой на все расспросы вдовы отвечал очень уклончиво и только через год ей сказал, что Введенский умер на этапе от дизентерии. Зимой 1966 г. мы встретились и Харькове с этим человеком и просили его рассказать всё, что он знает о смерти Введенского. Его рассказ, чрезвычайно путаный и невнятный, содержал несколько противоречивых версий. ‹…› он рассказал, что их этап, около шестисот человек, сначала долго гнали до какого-то маленького городка и только там посадили в вагоны. ‹…› Дальше их везли через Воронеж до Казани, где многие, в том числе рассказчик, были отпущены ‹…›. Но Введенский до Казани не доехал. В пути он заболел дизентерией и очень ослаб ― кроме того, что арестантов плохо кормили, он обменивал свой паёк на табак. Дальше начинаются противоречия. Сначала рассказчик сообщил, что помнит, как Введенского, мёртвого или полуживого, выбросили из вагона, в котором они вместо ехали, потом, что после того, как из другого вагона выпустили на свободу “менее опасных” уголовников, Введенский вместе с другими больными переведён был туда, и о его смерти (в пути?) он узнал только в казанской пересыльной тюрьме. А по совсем глухим слухам, идущим, кажется, от другого ― застрелившегося по возвращении ― очевидца, ослабевший Введенский был пристрелен конвоем. Что было на самом деле ― “теперь это уже трудно установить”» .

В официальном «Акте смерти заключённого в пути» говорится, что Введенский умер 19 декабря от экссудативного плеврита. («К аресту не готовились. В тюрьму он ушёл в лёгкой одежде, ― в тонкой рубашке с запонками, лёгких туфлях, тонких носках; при галстуке! ‹…› Никакой одежды в тюрьмах тогда не выдавали . ‹…› Этапирование длилось два месяца. Поэтому причина смерти в эшелоне в декабре от простуды, от плеврита представляется мне вполне вероятной» .) На конечном пункте тело было сдано в морг Казанской психиатрической больницы. Место захоронения до сих пор не установлено.

Судьба Хармса аналогична. Его последнее письмо (жене, Марине Малич), за две недели до ареста: «Я пошёл в Союз. Может быть, Бог даст, получу немного денег. Потом к 3 часам должен зайти в “Искусство”» . Арестован он был 23 августа (немцы приближались к Ленинграду) по доносу знакомой, за то, что «‹…› к.-р. настроен, распространяет в своём окружении клеветнические и пораженческие настроения, пытаясь вызвать у населения панику и недовольство Сов. Правительством» . По легенде (именно по легенде) арестовали его, когда он вышел из дома купить табаку. Скончался 2 февраля 1942 года от голода в психиатрическом отделении (симулировал психическое расстройство) тюремной больницы. Где похоронен, неизвестно — скорее всего, в общей тюремной могиле.